Василина Орлова - Больная
Обещали приехать тотчас же, остаток дня мы сидели и ждали их. Дима вышел ко мне минут на десять, разговора не получалось — он был слишком слаб, меня трясло от его изможденного вида и мысли о том, что мы собираемся с ним сделать. Мать ходила из угла в угол, предлагала ему то одно, то другое. Он с презрением отказывался:
— Как вы не понимаете? Ничего уже не нужно. Рим горит.
Сегодня они так и не приехали.
ВХОДЯЩИЕ. Алёна ИванехаМать плачет, возмущается — «Что ж вы его, вязать, что ли?!» Я спросила, осознает ли она масштабы катастрофы и может ли предложить другой выход. Пусть попробует «уговорить» Диму. Она сказала, что да, осознает, уговорить не может, но «всё-таки считает, что это не дело».
Утром Дима встал и вышел на кухню, я не могла разговаривать с ним. Я вызвала Торубарова, и он, молодец, болтал как ни в чем не бывало, — Дима позволил нам взять чашки и пить чай в его комнате. Теперь он не мог закрыться! И мы пили чай и болтали, совсем как в лучшие наши времена, будто он вовсе не болен, просто Женя приехал в гости и мы опять ведем нескончаемые разговоры. Мысленно я прикидывала, скоро ли они приедут, и всё было как всегда, только шторы в комнате были плотно задернуты. Дима прекрасно говорил, умно и здраво, и мне казалось, Женя считает, что это я сошла с ума, если хочу насильно сдать в психушку такого человека.
Они приехали вдвоем, врач и медсестра. Мать потом рассказала, что уговорила их оставить на улице охранника, и они согласились. Отважные люди. Когда врач, почти моя ровесница, тоненькая молодая женщина, показалась в дверях комнаты, Дима сидел с чашкой в углу у пианино. Какое-то время они и правда пытались его уговорить хотя бы выйти и пообщаться с ними. Он отказался наотрез. Я стояла за дверью и слышала, как сквозь уговаривающий хор врач тихо сказала почти сама себе — бесполезно, вы его не убедите.
— Можно ли поговорить с родственниками?
Я встала, произнесла несколько беспомощных фраз в сторону Димы (вот и вся моя лепта в уговорах), и пошла за врачом на кухню. Мы с его матерью стояли спиной к плите, врач писала в карте, говорила в основном медсестра. Что мы правильно сделали, вызвав их самостоятельно, многие отказываются, и их родственники годами живут с помутненным рассудком. Вот есть мальчик (я так поняла, в мальчиках у них ходят до тридцати), он уже лет десять болеет, но родственники считают, что наши препараты вредны, и любое ухудшение только их следствие. Вы знаете, во что он превратился? Недавно он стал ходить в туалет из окна, свесившись с подоконника, соседи устроили скандал и вызвали нас. Вам это надо? А вот есть тоже один мужчина, он самостоятельно лечится, приходит к нам, делает уколы, и вы знаете, он даже работает программистом, и не где-нибудь, в Центробанке! Вот что значит лечение!
— Но Дмитрий не осознает, что он болен, — сказала я.
— После больницы он станет критичнее к себе относиться, — невозмутимо заметила врач, не поднимая головы от карты.
Матери не понравилось, что они написали в путевке. «Нехорошая бумага. «Сидит в углу», написала. Какая разница, где он сидит? И зачем-то всё, что раньше было, приписала тоже». Она боится, что Диму в больнице «заколют», и поэтому врачам «не надо говорить лишнего». Того, что он умрет от истощения, закрывшись в комнате, без еды и без сна третью неделю, она боится не так.
Они уехали, и я вернулась в комнату. Дима молчал. Ни одного вопроса. Мы сидели до обеда, потом все вместе пошли есть картошку с грибами, но ели только мы с Женей, Дима отказался. Он вообще за весь день ничего не съел. Мать говорила, что это четвертый день полной голодовки. Мы болтали, курили на балконе, иногда разговор меня даже увлекал, и я, как раньше, обижалась на них за то, что они умнее и лучше меня. До восьми мы просидели, последние несколько часов лихорадочно ища темы. Мать позвонила в Кащенку, перевозка до сих пор не выезжала, но не волнуйтесь, приедут. Дальше сидеть было невозможно. Я пошла провожать Торубарова. Мы шли с ним пешком до станции. Говорили как ни в чем не бывало. Я чувствовала, что он глубоко расстроен. Но меня больше не мучила совесть, не грызла за то, что это я принесла ему огорчение, впутала его в еще один ужас чужой боли, будто мало ему своих проблем. Я чувствовала только, что у меня есть друг, что он со мной, он был со мной весь этот день.
Я вернулась к матери и некоторое время сидела на кухне, глядя в стену. Дима закрылся в комнате, мы все-таки не смогли не дать ему это сделать. Мать пыталась уговорить его не запираться: «Мне плохо, может ночью понадобиться помощь, а до тебя не достучишься». Это даже не было преувеличением. Заперся.
Примерно через час он вдруг вышел. Удивительно, что он не отрубился после такого напряжения. Что-то, наверно, предчувствовал. И тут меня осенило. Я вошла к нему в комнату и устроилась на стуле с книжкой. Теперь я не сдвинусь с места. Женя должен был делать хорошую мину, а я могу ею пренебречь. Лучше уж так поскандалить, чем ломать дверь. Только бы мать не дала ему ключи, если он захочет пойти на улицу. Сначала он был вполне мирен. Лежал в кровати, и мне хотелось обнять его, прижать к себе, успокоить. Когда-то, еще в первые его приступы, я думала, что и правда могу так ему помочь. Что любовь побеждает всё. А теперь он лежал передо мной, и через час предстояло насильно выдать его санитарам.
Я спросила, не утомили ли мы его. Он сказал, что ужасно утомили, но Женю он был рад видеть. Потом начались «разборки». Я повторяла, что бригада приехала сама, они просто проверяют всех, кто состоит на учете, если те не приходят на прием. Он не знал, верить мне или нет. Я объяснила, что мать просила меня переночевать, и на все попытки выставить меня из комнаты только ухмылялась. Было холодно, из окна дуло. Дмитрий сказал, что тогда он уйдет. Мне было интересно, куда. Хоть бы не на улицу. Оказалось, в соседнюю комнату. Прекрасно, подумала я. Там ведь нет замка. Я легла на кровать и замоталась в плед. Я даже что-то понимала из Хемингуэя.
Через час он вернулся и снова попробовал меня выставить. Говорил, что больше меня не любит. Ужасно смешно, но во мне ничего не умерло — я поняла это по нахлынувшим воспоминаниям о том, как мы жили в этой комнате, как мы любили друг друга. Ведь ничего лучше этого у меня в жизни не было. Я рассмеялась и нагло сказала, что он должен был разлюбить меня еще с мая, когда я в первый раз вызвала бригаду. Он сказал, что простил и всё равно меня любил, но только до сегодняшнего дня. А теперь не любит. И надеяться мне не на что, он никогда не будет жить со мной. Ни за что. Смешно — эти слова ранили, как будто я и так не знала, что он никогда, даже если теперь захочет, не будет со мной жить, что мы не будем счастливы, что наша жизнь кончена.
Я даже спросила, почему нет. Потому что ты не соображаешь, с кем можно говорить, а с кем нет. Кого можно пускать на порог, а кого нет. Ты видела, как я с ними говорил? Ты должна была сделать точно так же. Бедный, подумала я. Через час, через два тебя скрутят. Вслух ничего не сказала. Он попробовал поднять и вынести меня, но куда там. Это и здоровому сильному мужчине удалось бы с трудом — я знаю, надо просто расслабиться, и станешь неподъемной, как былинная тягота земли. Он лег на другой край кровати, выключил лампу. Мне хотелось протянуть руку и потрогать его. Даже сейчас, в такой жуткой, немыслимой ситуации, он был мне родным, его хотелось обнять.
Они приехали только около двух. Я несколько раз засыпала, звонила Жене, маме, которой солгала, что ночую у Жени с Тоней. В дверь стукнула мать и сказала, что они выехали. Я поднялась и стала бродить по комнате. Выдвинула ящик стола, стала перебирать фотографии. Дмитрий тоже встал, молча вырвал у меня пачку фотографий и вышел. В соседней комнате закрылась дверь и затихло.
Он не слышал, как к подъезду подъехала машина. Как на лестнице прозвучали шаги. Как мать открывает дверь, выходит в коридор. Она говорила с ними — долго, минут десять. Мне очень хотелось выйти к ним, но ведь Дима мог проснуться, зайти к себе и закрыться. И я ждала. Вошли двое в синей форме, плотные, но совсем не амбалы, и лица у них были обыкновенные. Я молча показала им на комнату, где лежал Дмитрий. Они плотно закрыли дверь за собой. Было слышно, как они объясняют ему, почему и зачем приехали. Они, казалось, знали о нем все. Пытались усовестить его образованием, стихами, переводами — я никогда не думала, что санитары в психбольницах обращают внимание на пациентов. Они назвали статью закона о психиатрии, дающую право на принудительную госпитализацию. Мы даже не слышали, как они скрутили его. Когда они велели нам принести одежду, Фангорн лежал на кровати со скрученными за спиной руками, наручниками на запястьях. Я надела на него носки и ботинки, помогла заправить рубаху в джинсы, висевшие на нем широкими складками. Ужас в его белых глазах, требования «сопровождения родственников». Я вышла в коридор и спросила у старшего, можно ли мне поехать. Да вы что, сказал он. Вас в больницу не пустят ночью, это режимный объект. Куда вы там денетесь. Накинули на него куртку, шапку, шарф, и вывели. Меня мучит совесть, что мы дали им мало денег.