Мишель Турнье - Жиль и Жанна
Смерть Жана де Краона, дедушки и опекуна Жиля, случившаяся в Шантосе 15 ноября 1432 года, сделала внука наследником огромного состояния и открыла перед ним полную свободу действий. Отношения между стариком и мальчиком были сложными, ибо долгое время старый разбойник видел в своем наследнике излишне робкого ученика, а когда, наконец, разглядел, какая бездна неумолимо влечет к себе душу молодого человека, понял, что по сравнению с ним сам он выглядит довольно бледно. Тем не менее он решил воспользоваться властью, на которую дает право предсмертное ложе, и высказать свое последнее напутствие.
— Сейчас ты обязан выслушать меня, — сказал он Жилю, — ибо я скоро уйду навсегда.
— Я слушал вас все детство и всю юность, — ответил тот, — и не уверен, что вы всегда были для меня хорошим советчиком.
— Не будь неблагодарным. Конечно, я был настойчив, сколачивая свое состояние…
— Настойчив, жесток, коварен и совершенно бессовестен, — добавил Жиль.
— …свое собственное состояние, — повторил Краон, не давая себя смутить. — Но раз ты являешься моим единственным наследником, это состояние также и твое. Сейчас ты очень богат, мой внук. После моей смерти ты будешь несметно богат. Ты станешь хозяином Блезона, Шемийе, Ла-Мот-Ашара, Амбриера, Сент-Обен-де-Фос-Лувена, владений, доставшихся тебе от отца. По материнской линии ты унаследуешь Бриоле, Шантосе, Энгранд, Ла-Бенат, Ле-Лору-Ботро, Сенеше, Бурнеф и Ла — Вульт. Наконец, благодаря женитьбе на наследнице Туаров, на которой настоял именно я, у тебя есть Тиффож, Пузож, Щабанэ, Гонфоланк, Савенэ, Ламбер, Грес-сюр-Мэн и Шатоморан. Поистине, внучек, ты стал одним из самых богатых сеньоров.
Жиль не слушал его скучных перечислений.
— Вы прекрасно знаете, что хозяина из меня не выйдет, — сказал он.
— Зато ты умеешь тратить лучше чем кто-либо. Но ведь это в порядке вещей, не так ли? Внуки проматывают накопленное дедами.
— Вы, кажется, забыли, — напомнил Жиль, — что я служил иному господину, нежели вы, точнее, другой госпоже, не знаю, как правильнее сказать.
Краон же, напротив, прекрасно знал:
— Ты говоришь о девке-парне, прозванной Девой, что была осуждена Церковью и сожжена в прошлом году в Руане? Ты всегда заводил скверные знакомства!
На рассуждения деда, перечислившего его владения, Жиль отвечал длинным речитативом о двуликой Жанне:
— Жанна святая, Жанна непорочная, Жанна победоносная со стягом святого Михаила! Жанна — чудовище в облике женщины, приговоренная к костру за колдовство, ересь, раскол, изменение пола, богохульство и вероотступничество, — произносил он словно вызубренный урок.
— И ты, чудак, болтаешься между небом и преисподней. Как бы мне хотелось иметь наследником какого-нибудь бравого вояку, пьяницу и насильника, безмозглого, как свинья!
— Я поклялся последовать за ней, куда бы она ни шла, на небо или в ад.
— Вот она и отправилась на костер для колдунов! Ты пугаешь меня, внучек, да хранит тебя Господь от избытка святости. Что до меня, то, конечно, меня можно упрекнуть в том, что я был неразборчив в выборе средств, умножая свое состояние, но я убивал лишь тогда, когда того требовали мои личные интересы. А эти святоши убивают без всякой корысти! Думаешь, они остановятся? Алчность в тысячу раз менее губительна, чем фанатизм. И получается, что моя алчность скоро поставит огромные средства на службу твоему фанатизму. Я с ужасом спрашиваю себя, что из этого может получиться!
Первыми ответ на этот вопрос узнали вилланы из поместья Машкуль-ан-Ре. Жиль основал там коллегиальную церковь, посвятив ее невинно убиенным младенцам. Ничто не казалось ему ни излишне вычурным, ни слишком дорогим, чтобы почтить маленьких мальчиков, убитых по приказу царя Ирода. Восемьдесят человек: настоятель, певчие, архидиаконы, викарии, богословы, казначеи, коадьюторы — получали превосходное содержание, отправляя службы за упокой младенцев. Убранство и сокровищница церкви могли соперничать с любым собором. Церемонии и процессии, шествовавшие по деревням, отличались помпезностью, ошеломлявшей очевидцев. Золото, пурпур, беличий мех, шелк, кружева, парча были достойной оправой для дароносиц, подсвечников и епископских посохов, вздымавшихся над головами. Каноники были в своих высоких шапках, певчие надевали островерхие колпаки, и даже лошади, покрытые роскошными попонами, словно прелаты, расточали вокруг себя запах фимиама.
Но особое внимание хозяин здешних мест уделял церковному хору. Исходя из личных пристрастий, а также потому, что лучше всего почтить ангелочков, вознесшихся после резни в Вифлееме, могут своими чудными голосами певцы, не достигшие половой зрелости, Жиль неустанно выискивал юных певчих для своей церкви и проверял их голоса и прочие стати. Действительно, мало было иметь чудный голос, требовалось, чтобы при божественном голосе они были столь же прекрасны и лицом, и телом. От песнопений же, которые их заставляли разучивать, Жиль хотел только одного: чтобы они брали его за душу. Разве это так уж много, когда речь идет о том, чтобы помянуть грандиозную бойню младенцев, родившихся одновременно с Иисусом?
Это было еще не все. Некоему весьма известному художнику он приказал расписать стены часовни фресками, воспроизводящими сей кровавый эпизод из Евангелия от Матфея. Мастер не поступился ни единой мелочью, и его работа была тем более выразительна, что, согласно сакральной традиции того времени, он одел персонажей так, как одевались его современники: мужчины, солдаты, женщины и дети, — и поместил их в селение, которое, конечно, изображало Вифлеем, но где каждый мог узнать дома из коммуны Машкуля. Таким образом, вилланы, рискнувшие зайти в часовню, запросто могли поверить, что на стенах нарисованы они сами, и не только они, но и солдаты из замка, и даже их сеньор де Ре в облике жестокого царя иудеев. И пронзительные голоса маленьких певчих волновали Жиля особенно глубоко, когда он смотрел на ангельские личики этих детей, выделявшиеся на фоне страшной картины кровавой бойни. Не в силах сдержать слезы, он рыдал от нахлынувших чувств, уперевшись головой в колонну, взывая со стоном: «Смилуйся, смилуйся, смилуйся!»
И так как жалость, охватывавшая его в эти минуты, стала просто непереносимой, у него зародились сомнения, и однажды он сообщил о них своему исповеднику, преподобному отцу Эсташу Бланше.
— Отец мой, — обратился он к нему, — является ли жалость христианским чувством?
Бланше был человек прямодушный и искренне верил, что на все вопросы веры и морали существует простой и ясный ответ.
— Разумеется, разумеется, сын мой, ведь жалость — сестра милосердия, а оно, как известно, состоит в ближайшем родстве с любовью к ближнему.
Жиль осушил слезы и на минуту задумался.
— Сестра милосердия и близкая родственница любви к ближнему, согласен, и все же это совершенно особое чувство. Жалость, которую испытываю я, это…
Бланше рванулся на помощь своему духовному сыну, собравшемуся, по-видимому, признаться в наболевшем:
— Смелее, сын мой, доверьтесь во всем вашему исповеднику и вашей святой матери Церкви.
— Пожалуй, в чувстве жалости меня смущает то, что оно пробуждает во мне безграничное сладострастие.
При этих словах Бланше почувствовал, как он теряет почву под ногами.
— Безграничное сладострастие? Объясните же, сын мой!
— Мне жалко малышей, которых убивают. Я плачу при виде их нежных, трепещущих тел. И в то же время испытываю несравненное удовольствие! Страдающий ребенок — что может быть более трогательным? Как прекрасно маленькое окровавленное тельце, хрипящее и корчащееся в предсмертных судорогах!
И Бланше действительно не знал, что ответить, когда Жиль, схватив его за руку, нагнулся к нему, словно чтобы поведать важный секрет, и спросил:
— Так как же, отец мой, жалость дана нам Богом или Дьяволом?
Двусмысленно, временами просто рискованно положение исповедника! Он всего лишь толмач, перелагатель слова Божьего перед лицом кающегося. Уши его, внемлющие откровениям грешников, наделены особым слухом. Обязанность сохранять в глубочайшей тайне услышанное — вопреки давлению, соблазну, угрозам и посулам, даже пыткам — также порождена сим двойственным положением. Как только исповедник выходит из исповедальни, как только он снимает свою епитрахиль, он становится обыкновенным человеком, бедным грешным человеком, как все остальные. А ему не только нельзя предать огласке только что услышанное, но вовсе следует о нем забыть, встречаясь со своими подопечными в обыденной жизни, где те вновь становятся его добрыми приятелями, слугами или господами. Но всё же, все же… уши его — плоть его, они услышали и запомнили!
Признание Жиля при сопоставлении с кое — какими слухами и некоторыми мельком увиденными сценами вполне могло бы все разъяснить исповеднику. Но Эсташ Бланше отказывался соотносить то, что он слышал на исповеди, с тем, что доносили до него мутные волны мирской жизни.