Владимир Чивилихин - Про Клаву Иванову. Елки-моталки. Над уровнем моря
Глухарь назавтра пришел в цех и увел с собой Клаву. Она скоро вернулась к станку. Уже после я восстановил, что у них был за разговор. В блокноте того дня Клавиным почерком семиклассницы было написано всего несколько строк.
"Нет".
"Спасибо, я теперь самостоятельная".
"Не могу, я и так у чужих людей жила".
"Не пропаду, наверно".
"Нет, не могу".
А Глухарь - Клава мне потом рассказывала - говорил ей примерно так:
- Такое дело, дочка, женских мест в новом общежитии нету. И тут такое дело: мы со старухой решали вчера насчет тебя. Дом у нас большой, места хватит...
- А что такого? Ты у нас в обиде не будешь, прямо тебе заявляю...
- Это ты-то самостоятельная? Нет уж, дочка, ты давай думай...
- Одной с ребенком и пропасть недолго...
- А старуха моя ждет тебя сегодня чай пить. Я сказал, что придешь. Придешь?..
Короче, Клава сильно обидела Глухаря, и тут я его еще как понимал. У него был сын, красавец парень. Он погиб зимой сорок первого под Москвой. А жена-то у Глухаря после первых родов болела болезнями, и так остались двое стариков без никого, в пустом доме, и это может кому хочешь всю жизнь подернуть тенью.
И я ведь один раз так же огорчил Глухаря. Когда после войны умерла моя мать, старик Тоже звал нас с сестренкой к себе. Но я-то был мужик как-никак семнадцать лет, уже зарабатывал, и в депо меня к тому времени знали, я даже раз на собрании выступил. А главное, у Глухаря квартировала тогда большая ленинградская семья - куда же еще мы?
Но вот Клава не приняла доброты старика, может, и зря. Хотя в таких делах каждый человек исходит из своего. Наверно, в Клаве заговорило такое, что раньше пригнеталось. Или просто она не знала, как тяжело будет одной растить ребенка? Девичество-то прошло у нее быстро, считай, одной весной, и ничего она еще не понимала.
Неужто эти парни в белых рубашках наши, деповские? На работе они такие чумазые. Было пока просторно и прохладно в зале, и радиола играла сильно. Кружились пары под люстрой, больше всего девчата с девчатами. Клава с Тамаркой тоже пошла, и на подружку никто не смотрел, а на нее смотрели. Она отстояла трудную, работную смену, но после душевой и в летнем ненадеванном платье совсем не слышала себя, лишь коса тяжело льнула к спине. Потом ее пригласил какой-то по моде одетый Федя, скромный, с белыми кудрями надо лбом. Он успел ей сказать, что работает в гореме. И это не что-нибудь другое, а головной ремонтный поезд. Федя где только не скитался по Сибири, а сейчас живет в бараках недалеко от депо.
Федя, наверно, еще бы танцевал с Клавой, но появился Петька Спирин в тенниске. Он оглядел зал - и прямо к ней. От его взгляда она убрала ноги под стул, сжалась вся, но Петька властно взял ее за руку. Отмытый, он оказался рыжеватым, даже немного с краснинкой, а зубы у него были не такими большими, как раньше казалось.
Спирин сильно выкаблучивал в танце, зачем-то дергал ее, а она путалась ногами и краснела. Если он уходил в коридор курить, то ее уже почему-то никто не приглашал. Только подошел один раз Федя, но Спирин тут же вернулся, схватил его за плечо и прошипел:
- Отвали, понял?
- Что-что? - спросил Федя.
- Моя она. Понял?
- Да? А я думал, общая.
- А ну выйдем поговорим! Фуфло! А ну выйдем!
Но Федя не захотел говорить. Спирин плотно схватил своей длинной рукой Клавину неподатливую спину, потянул в зал. Девушка постепенно приспособилась к его фигурам, ничего в них сложного не было. И даже голову подняла, чтоб смотреть вокруг, как другие девчата, но видела только его кадыкастую, не пробритую как следует шею.
А после танцев Спирин задержал ее у раздевалки, хотя она изо всех сил рвалась к подругам.
- Щас пойдешь, щас, - снисходительно говорил он, крепко держа ее за руки и улыбаясь; от него плохо пахло табаком. - Кто теперь тронет тебя, мне скажи. Ясно?
- А кто меня трогать будет? - Со страхом Клава рассматривала его хулиганские руки - на них были наколоты кинжал, сердце, бутылка водки и надписи: "Что нас губит", "Нет щастя в жизни", "Петя с 37 года". Клава едва вырвалась. Как она завтра войдет в цех? Все уже, конечно, знают, чья она ухажерка.
К лету станок ее будто другим сделался. Всю весну он ознеблял правую руку и пригибал девчонку книзу. А мелкие детали вырывались из-под сверла, как живые, их надо было хорошо держать, а к обеду она не владала и левой рукой. Но потом руки попривыкли, да и спина не болела уже.
Станочек был старше ее раза в три. Он порядочно потрудился на своем веку и уже весь трясся от натуги, когда Клава нажимала на сверло. Однако дело свое нехитрое он делал исправно, и Клава полюбила его даже, как она любила и жалела в деревне стариков, которым пора бы уже на покой, а они безответно работают на конюшне и в поле.
Вечерами ходила она с Тамаркой на перрон и в кино. В жизни нашего Перелома кино занимает большое место, а это Клаве было на руку - всю жизнь мечтала, чтоб не пропускать ни одной картины. Раз во время журнала пробрался по ряду Спирин, согнал кого-то и сел рядом с Клавой. На экран смотрел плохо, гнулся сбоку, жарко дышал и перебирал, тискал ее тонкие горячие пальцы.
Ну зачем она пошла тогда на эту проклятую массовку! Было тем воскресеньем душно в поселке. Деповские собрались у клуба и двинулись к Анисимовой горе кто пешком, кто на мотоциклах-велосипедах. Сзади ехала орсовская машина с буфетом и баянистом. Лес стоял живой, зеленый, как вокруг деревни. А цветов-то! Огоньки на еланьках, медунки под кустами, кандыки где ни попадя. Хорошо! Чтобы рвать цветы, надо было сгонять с них пчел. Пахло пасекой. И птицы, видать, только что вывели, потому что больно уж хлопотливо носились по лесу. А когда налетел ветер на березняк под горой, он ожил, засветился весь, зарябел и зашумел, словно тысячи ребятишек захлопали в ладошки.
Я-то с Глухарем ушел тогда подальше от шума - заядлые рыбаки, мы не могли случая упустить, хотя знали, что в речонке, текущей под Анисимовой горой, ничего, можно сказать, не водилось. Однако нам было хорошо - от тихой воды, от леса, от тепла. Мы выпили по маленькой и задумчиво смотрели на недвижимые поплавки. Вот Глухарь понаблюдал, как ветер касается глубин леса, негромко заговорил:
- Тайга-а-а. Всех питает, и в тайге человек возвращается к свому исходу... Я перебил тебя, Петр? Говори, говори, будто я слышу, - может, чего и пойму по губам? Говори!
Но я молчал.
- А что ты так долго не женишься, Петр? - спросил Глухарь. - А?
Помню, я засмеялся и махнул рукой.
- Ты не маши, а отвечай! - заворчал старик. - Почему не женишься?
- Не встретил, - сказал я.
- Не понимаю, - подосадовал Глухарь и протянул мне блокнот с карандашом.
"Не встретил", - написал я.
- Это причина, - заглянув в блокнот, серьезно проговорил Глухарь. - Что ты там еще пишешь?
Я задумался, вспомнив сестренку; пора бы ей денег послать в Новосибирск, да и съездить к ней не мешало, с зимы не был.
- Да-а-а, - протянул Глухарь. - Сестру, тоже надо было поднять, Петр... Тащи!
Дернул я удочку, и мы засмеялись - рыбка была маленькая, смотреть не на что. Глухарь ловко поймал мою леску, осторожно снял добычу с крючка, опустил в речку.
- Эта пусть еще поживет... Может, пойдем к народу?
Массовка шла своим чередом. Кое-кто из деповских приложился с утра, и уже слышался возбужденный говор, нестройные запевки. И тут я скажу про песни, потому что очень уж люблю, когда деповские поют. Я не про те песни говорю, что появляются каждый год, - новое тоже в охотку поется, и не про те, что заводят по пьяной лавочке, когда уж ничего путного не приходит и голову.
Мне нравится, когда наши поют старинные сибирские песни. А делают они это серьезно, истово, будто молятся. И на самых обыкновенных семейных вечерах или когда соседи соберутся в складчину, голоса можно встретить, да еще какие! И командир всегда находится, которого вдруг слушаются все. А нашего токаря Еремея Ластушкина даже специально зовут в гости, чтоб он преподнес какую-нибудь старую и редкую песню. И вот, как подойдет время, прищурится он или прикроет ладонью глаза и начнет осторожно, едва слышно и как бы рассказывая:
По пыльной дороге телега несется...
Все замрут, смотрят на него, ждут, когда он подаст знак, а Еремей чуть погромче и в другом уже, песенном ключе:
В ней по бокам два жандарма сидят...
Тут Еремей рванет кулаком, и подымут все разом, а он правит песню, находит за столом тех, кого ему надо, чтоб оттенили подголосьем басы, либо молит глазами, просит поддержать, вывести какое-то место; он то приглашает взять повыше, то укрощает всех взглядом, то бережно несет песню над столом тяжелой-легкой рукой - засмотришься и заслушаешься!
Наверно, это ссыльные завезли сюда и оставили песни, что не забылись и через сто лет. И от гражданской войны тоже кой-чего еще сохранилось, только таких напевов, как на Переломе, я нигде больше не слыхал. Заводят суровую и тяжелую бывальщину про палача-генерала и еще одну, широкую, как сибирская сторонушка, песню любят - названия ее тоже не знаю, но начинают густо так и вольно: