Франсуаза Саган - В память о лучшем
…Я поднялась с места, будто вдруг почувствовав усталость, любезно раскланялась с присутствующими, которые ответили мне тем же, и направилась к кассе уплатить должок – 50 фунтов. Патрон проводил меня до лестницы – той самой, что вела в ресторан, по которой два часа назад я поднималась такая веселая, а часом позже едва не сошла обратно, раздавленная проигрышем. «Весьма приятно было сидеть с вами за одним столом, – довольно-таки любезно попрощался со мной сосед слева. – Тем более что французы, как правило, во время игры легко теряют хладнокровие». – «О, – парировала я голосом, который мне самой показался обессиленным. – О-о, откуда вы это взяли? Ведь игра – это удовольствие, не правда ли?»
Я спускалась по ступенькам, пошатываясь на своих шпильках. Англичанина весьма позабавил мой рассказ, а вот перепившего агента мы доставили в отель с превеликим трудом.
Неделю спустя, в Париже, на одном fashionable[4] ужине я поняла, что о моих лондонских приключениях здесь уже наслышаны, о них поведал парижский свидетель, о чем говорило подчеркнутое ко мне уважение и нечто вроде суеверного страха, с каким относятся к человеку, уцелевшему в авиакатастрофе.
Итак, эта забавная история интересна лишь в одном отношении (потому-то я и решила ее рассказать) – она наглядно показывает всю опасность любого запрета, даже если он исходит от тебя самого. Так что за неделю до истечения срока действия данного себе слова я отправила письмо какому-то чину из полицейской префектуры, которому не было до этого ровным счетом никакого дела, извещая его, что намерена продолжить свои глупые занятия. Довиль оказался менее опасным, нежели Лондон, а франк – менее предательским, нежели гинея (хоть я и уцелела благодаря чуду). Вот почему, думается, покидая казино, встречаешь столько веселых игроков, хотя они ничего и не выиграли. «Я профукал двести франков», – признаются они, ликуя, к превеликому удивлению не-игроков. Игроки не любят проигрывать – я веду речь об игроках настоящих. Просто иногда они радуются, что к концу игры их проигрыш меньше, чем случалось по ходу игры. Они поздравляют себя с этим, они горды собой – и не без основания, поскольку не надо обманываться: игра требует не просто безрассудства и наличия у вас ужасного и неистребимого порока, – она требует еще и хладнокровия, воли и добродетели, именуемой по-латыни virtus, – мужества. Допустим, тебя явно преследует невезение, ты проигрываешь раз за разом, целую ночь, целую неделю и уже думаешь, что тебя покинули боги, удача отвернулась, и ты предал самого себя, – но внезапно игра вроде бы начинает складываться в твою пользу. Тут требуется огромное усилие, чтобы снова поверить в это, ухватиться за удачу, вцепиться в нее мертвой хваткой и воспользоваться ее милостью. Совсем недавно мне случилось вот так проигрывать десять дней кряду, и я жарилась на медленном огне в казино Ла-Манша, ежедневно ведомая туда надеждой отыграться и своей полной платежной несостоятельностью. И вот на двенадцатый день удача вернулась ко мне сразу на двух столах. Бросившись ей навстречу, я играла без передыху, ставя на разные номера, разные цвета и позиции. Мне потребовался всего час, чтобы отыграться (впрочем, мои цифры и выпадали только в течение часа). Когда я вышла из казино, провожаемая полуиспуганными, полувосхищенными взглядами крупье, проиграв не больше 300 франков, радости моей и гордости не было предела. Признаюсь здесь в том, что я редко бывала так преисполнена чувства гордости, разве что на триумфальных премьерах моих пьес случалось такое или за чтением отзывов критики, певшей дифирамбы моим книгам. В тот вечер возвращение по берегу моря от Довиля до Онфлера в старой машине с открытым верхом, несмотря на холодину, в сопровождении ликующих друзей было одним из самых восхитительных моментов моей жизни. Я провела неделю в чистилище, что едва не закончилось скверно, но я выкарабкалась; слева было серое море, справа – изумрудная трава, и вся земля принадлежала мне. Десять дней усилий, нервного напряжения – и я сумела свести проигрыш всего к тремстам франкам! Какое счастье! Знаю, такой вывод может кое-кому показаться смехотворным, но, повторюсь, этот рассказ предназначался только для любителей азартной игры.
Глава 3
Теннесси Уильямс
Я написала роман «Здравствуй, грусть» в 1953-м. И когда он вышел во Франции в 1954-м, разразился скандал. Поначалу в причинах скандала я не разобралась, но теперь могу предположить две – и обе абсурдны. То была бурная реакция на то, что героиня романа – девушка лет семнадцати-восемнадцати – занималась любовью с парнем, своим сверстником, не будучи в него даже влюблена, и при этом не навлекла на себя кару. В ту пору читателям пришлось не по нраву, что она не потеряла голову и не забеременела от этой связи, закончившейся одновременно с летними каникулами. Короче, в те годы казалось немыслимым, чтобы юная девушка могла безнаказанно распоряжаться своим телом и получать от этого удовольствие. Неприемлемо было и то, что эта молодая особа, посвященная в любовные похождения своего папаши, вела с ним откровенные разговоры и по своей инициативе стала его наперсницей в делах, которые в прежние времена оставались для детей за семью печатями. В остальном, право же, в моем романе не содержалось ничего предосудительного, по меньшей мере, на взгляд людей нашего времени. Сейчас, тридцать лет спустя, произошел некий сдвиг, смехотворный и в то же время жестокий, когда стало неприлично и смешно не заниматься любовью с наступлением половой зрелости, а то, что детей раз и навсегда отделяет от родителей неписаный обет умолчания, воспринимается как ханжество, которого хочешь не хочешь, но приходится придерживаться в силу заведенного порядка вещей. (Родители упрекают детей в том, что те несмышлены по молодости лет, а дети родителей – в том, что те уже немолоды, но все еще молодятся.)
Разумеется, нельзя считать благословенными времена, когда только родителям было дано право судить о поступках своих отпрысков, дети же, у которых отсутствовали какие бы то ни было права, находились в полнейшем неведении относительно интимной жизни «предков». Тем не менее между поколением сорокалетних и поколением двадцатилетних существовала преемственность, которую оба поколения с безжалостным упорством силились уничтожить, а потом винили друг друга в ее отсутствии. Вот почему мне думается, что в наше время «Здравствуй, грусть» показался бы голубой, дивной мечтой о том, какими могли быть взаимоотношения разных поколений в семье, сексуальные отношения среди молодежи и у людей старшего поколения. Во всяком случае, теперь этот роман не стал бы предметом для скандала. Но тогда скандал разразился, сперва во Франции, а потом и в Америке – столь же громкий.
* * *…Мне было тогда девятнадцать, и я послушно выполняла то, что велели старшие, а они велели мне отправиться в Штаты и наглядно продемонстрировать лик «прелестного маленького чудовища», как выразился обо мне старейшина французской прозы Франсуа Мориак, после чего образ этого «чудовища» трансформировался в своеобразный миф, вызывая восхищение или презрение, отвергаемый или, напротив, принимаемый с ходу. Итак, меня погрузили в «Констеллясьон» – один из самолетов-гигантов тех лет, которые бороздили ночное небо и совершали трансатлантический перелет за двенадцать часов. Меня убедили в необходимости лететь в Америку и лично засвидетельствовать, что автор романа «Здравствуй, грусть» – вовсе не седовласая мымра и не хитроумный деятель из парижского издательства «Жюльяр», что я и сделала. Тогда я еще была послушной. И когда мне говорили «непременно нужно», еще верила в это «непременно», что, впрочем, соответствовало истине: реклама непременно нужна, ибо она способствует распродаже книг. Однако в жизни существуют непременности разной степени важности, что тогда было мне еще неведомо.
* * *Мой прилет в аэропорт Джона Кеннеди – в ту пору он еще назывался Айдлуайлд – напоминал зачин феллиниевской «Сладкой жизни». В то раннее утро французскую гостью там поджидали десятки фоторепортеров. Девочке едва исполнилось двадцать лет, но ее встречала масса народу – впрочем, толпа сопровождала меня на протяжении всего месяца, а дни мои были расписаны до минуты, и я усердно играла роль учтивой каторжанки. Мой английский соответствовал уровню экзаменационных отметок на степень бакалавра – 7–8 баллов, а потому неизменно оставался вежливым, но бесцветным. И лишь спустя две недели я заметила, что допускаю ляпсус, неизменно присовокупляя к автографу слова, как мне казалось, любезные: «with all my sympathies», что по-английски означает: «примите мои соболезнования», а вовсе не «с чувством симпатии», как я обычно выражалась, обращаясь к своим читателям-французам.
* * *По пятьдесят раз на дню я выслушивала одни и те же вопросы о любви, сексе, французской молодежи – на темы, подсказываемые жизнью и вскоре набившие оскомину. А помимо интервью, были еще коктейли, званые обеды и даже балы. И вот в один прекрасный день, когда я была уже сыта всем этим по горло, пришла телеграмма от Теннесси Уильямса – писателя, поэта, драматурга, того самого, о ком имела случай сто раз на дню повторять журналистам, что считаю его одним из величайших писателей Америки. Телеграмма приглашала меня к этому писателю в гости во Флориду, точнее, в город Ки-Уэст.