Леонид Зорин - Сансара
Отлично помню день ранней осени, когда я пришел к нему на собеседование. Каплин стоял у подоконника. Он вроде бы даже и не заметил, что кто-то вошел в аудиторию. Я подошел к нему поближе. С минуту мы оба молча смотрели, как мокнут в лужах кленовые листья. Ветер сбивал их в легкую кучку и, точно шваброй, сметал с дорожки. Каплину было за шестьдесят, он мог бы показаться высоким, если бы не его сутулость. Угадывался человек из архивов, из библиотек и читален — привычно круглит над столом свою спину, листает, пишет и черкает, черкает. Белые волосы перемежались с темно-русыми, они походили на первый снежок, накрывший стерню. Лицо его было, пожалуй, нервным, быстро менявшим свое выражение. Только что в нем была отрешенность — и вот уж какая-то забота мгновенно его преобразила. Черты были правильными, но время, должно быть, их несколько заострило. На подбородке мерцала щетинка — все тот же робкий снежок на стерне. Но неожиданно для себя я подумал, что в юности, и даже в зрелости, профессор Каплин был недурен.
Он оглядел меня и спросил:
— В какие же кубики поиграем? — будто я вправе был выбрать тему.
Он задал вопрос о Крымской войне — этот сюжет мне был знаком. Принято было делать упор на обороне Севастополя. Однако Каплин меня вернул к годам, предшествовавшим развязке.
Такой поворот меня не смутил. Об этом периоде я размышлял, и, сколь ни странно, довольно часто. Держава играла своими мускулами, все набирала воздуха в легкие и точно приглашала соседей полюбоваться ее могуществом.
Я позволил себе слегка щегольнуть. Сказал, что кажется, будто она не могла уже притормозить движения.
— Движения к автопародии, — вздохнул неожиданно профессор.
Я опешил. Возможность подобной формулы мне даже не приходила в голову.
Иван Мартынович пояснил:
— Уверуй в свою непогрешимость, и этот исход тебе гарантирован.
Будь на моем месте Бугорин, он бы сказал, что такая вера в свою историческую правоту и есть становой хребет государства. Но я боялся непогрешимости. Всегда. На биологическом уровне. И, разумеется, промолчал. Кроме того, я был Горбунком, старательно избегавшим споров. Коллоквиум наш не затянулся.
Не знаю, что он обо мне подумал. Это мог быть и пробный камешек, посланный из его пращи. Я его ни подхватил, ни отбил, он вправе решить, что я увернулся. Возможно, что его не задело это молчание ягненка. Возможно, что его бы озлила реакция в духе Олега Бугорина. Но молчаливое согласие он мог воспринять как попытку понравиться. Ну что же, я ему оставлял возможность поиграть в свои кубики — в тот полдень я был одним из них.
Впоследствии я смог убедиться, что Каплин ценил вариативность. И в личности своего собеседника, и в отношениях, и в истории. Фразочка, что она не терпит сослагательного наклонения, бесила его не только расхожестью. Ошибок он прошлому не прощал. Вполне эмоциональная жажда рационального начала.
Быть может, он и впрямь оценил, что, в отличие от своих ровесников, я не спешил самоутверждаться. Симпатию чувствуешь — я был уверен, что наше общение может стать более глубоким и тесным. Я вновь находился под влиянием, но это меня не угнетало, как в отношениях с Олегом.
К несчастью, скоро его не стало. Приехала из южного города племянница Ивана Мартыновича, сравнительно молодая дама с якутскими скулами — они очень шли к ее выразительному лицу — и увезла его прах на родину. Вместе с архивами — я помог ей упаковать его тетради.
Мне очень хотелось съездить в тот город и побывать на его могиле. Но вечные дела и делишки! Потом и город стал иностранным, остался за границей России.
Однако дело было не в этом. Все обстояло печальней и проще. Живые не любят встречаться с мертвыми. Эти свидания небезопасны — лишают нас должного равновесия.
Я думал, что о своем учителе я знал немало, но, как прояснилось, племянница увезла с собой очень существенные бумаги. Мне удалось познакомиться с ними годы спустя, когда я прочел первую книгу писателя Ромина. Будучи еще журналистом, он должен был написать о Каплине и в поиске новых материалов отправился к Нине Константиновне, благо он был ее земляком. Вояж в свой город он совместил с этим репортерским заданием.
Похоже, он подобрал свой ключик к ее суровости, к северным скулам и к сомкнутым бескровным губам. Она показала ему и архив и даже одну рукопись — исповедь.
Бумаги Каплина, не говоря уже об этом последнем манускрипте, как видно, произвели на Ромина весьма серьезное впечатление и изменили его судьбу. Корреспондент проснулся прозаиком. «Старая рукопись» стала дебютом.
Но если человек уже зрелый, встретившись с этой странной фигурой, сменил профессию, то воздействие на молодого человека, на юношу, было еще сокрушительней. Как я сказал, ощутимей всего захватывало и словно втягивало в некое силовое поле его отношение к истории, верней, отношения с историей. Они не умещались в исследованиях, они переходили в роман, требовательный, страстный, мучительный. Времени он предъявлял неизменно суровый и беспощадный счет. Вчерашний школяр терял устойчивость, сталкиваясь с его отрицанием «исторического прогресса», который он воспринимал единственно как лицемерную драпировку несостоятельной эпохи. Не только слушая его голос, но и читая свои конспекты, я ощущал электрический ток.
Надо отдать Ромину должное — автор проявил добросовестность. Все же удается понять, чем занимался Иван Мартынович и в чем был смысл тех его «принципов» (слова «законы» он избегал), с коими он подступал к процессу.
Роминым был внятно изложен принцип синхронного существования самых разнородных эпох — исследование пограничных зон, которые Каплин всегда рассматривал не как безвременье, а, напротив, — как наиболее насыщенную и взрывчатую пору развития. Зоны эти наделены способностью отклика — он сочетал историческое напутствие, которым завершенное время прощалось с идущим ему на смену, и исторический призыв уже зарождавшегося будущего.
Но пересказывать пересказ — трата времени. Коли вы пожелаете, просто снимите книгу с полки. Предпочитаю сказать о том, о чем наш писатель умолчал, — о принципе цивилизационной литоты. (Впрочем, ему могли посоветовать и обойти этот раздел — мы понемногу забываем о цензорском всевидящем оке, самое время нам напомнить!)
Принцип цивилизационной литоты Каплин связывал и со сменой периодов, и с историческим инстинктом. Он был убежден, что цивилизация, замкнувшаяся на идее прогресса и понимающая его как приращение, расширение, распространение в объемах, слепнет и ищет поводыря, который приводит ее к могиле. Литота духовная — государство само сокращает свое давление. Пространственная — цивилизация сокращается в своей географии, жертвует частью во имя целого, она понимает, что эта уступка — ее единственный способ выжить. И наконец, литота финальная, связанная с переменой времени в его историческом значении — цивилизация завершается. «The time is over», — пишет Каплин. И дальше: «The sun of Rome is gone».
Так исторический инстинкт включается попеременно. Сперва как инстинкт самосохранения и — на заключительной стадии — как горькая судорога исчерпанности. Ясно, что в этом ключе рассматривалось и движение мировых сверхсил. Они уменьшаются в размерах, чтобы продлить себя в новом облике. Срок этой вынужденной минимизации может быть долгим, но история перемалывает любые сроки. Муляжи превращаются в миражи.
Однажды я подумал, что Каплин и жизнь выстроил по этому принципу. Хотел уменьшить ее давление и даже самый ее масштаб — в то время как столько провинциалов яростно осаждают Москву, этот москвич укрылся в провинции.
То, что он принял приглашение в мой неказистый город Ц., — это была литота по-каплински! Но радовался я преждевременно, хотя в какой-то мере был прав. Решение Каплина было продуманным и относилось к его жизнетворчеству, но тут звучала как главная тема предельно интимная мелодия. Узнал я о ней значительно позже, когда ознакомился с книгой Ромина.
Не каждый дерзнул бы ее обнародовать. Мысленно я воздал хвалу репортерскому прошлому беллетриста. Привычный азарт помог дебютанту. Теперь мне открылась история Каплина — о ней я даже не подозревал, когда общался с Иваном Мартыновичем. Я видел уставшего мудреца — и только. Портрет дорисовался. И он мне предстал в ином измерении — мудрец на фоне страсти и смерти.
Итак, был известный московский профессор, в котором счастливо сочетались крупный ученый с публичным лектором, а лектор — с артистом и трибуном. Еще была студентка-заочница, неприхотливая канарейка, молитвенно на него взиравшая. Однажды профессор не устоял и осчастливил свою прихожанку.
Весьма драматическая новелла. Она могла выглядеть очень трогательной, если бы не ее развитие и неожиданно обнаружившийся болезненный социальный вызов.
Суть была в том, что сперва профессор позволил себя боготворить, когда же благодарность титана переросла в ответное чувство, девушка стала функционеркой, сначала — скромной, потом — заметной.