Ёран Тунстрём - Рождественская оратория
Эти первые ее семь лет?
Усадьба, где они жили?
Неужели ее не будет? Неужели не будет этих первых лет? Их, что ли, просто вычеркивают… вот так!
Первым и единственным человеком, что попался им на дороге в Сунне, была маленькая толстая бабка, которая, словно лебедь на суше, вперевалку ковыляла им навстречу. Заметив подводу, она сошла в канаву, заслонилась букетом из вереска, прикинулась елкой и камнем, травой и черничником.
— Первый голубь, — сказал Арон, когда они проехали мимо. — Посланец нашей новой жизни.
— Кто она?
— Зовут ее вроде бы Ангела… Мортенс. Наверняка куда-то на похороны идет или на свадьбу, но заплутала. С ней такое часто бывает.
Сиднер оглянулся: старуха вылезла из канавы, заслоняя лицо букетом, постояла немного, молча проводила их взглядом, с ледяной усмешкой на тонких губах.
Смеркается уже, когда они подъезжают к Сунне. Там у Арона есть и жилье, и работа.
Там они начнут все сначала.
А Сиднеру двенадцать лет, и очень скоро граммофон и коробка с пластинками соскользнут с подводы, потому что Бассо шарахнется от автомобиля, и земля будет усыпана осколками бакелита. Но прежде цитата из «О ласках»: «Долговечен лишь замирающий звук, который вереница будней постоянно тщится погасить, но никогда не преуспевает в этом до конца».
Вот сейчас пластинки падают наземь.
_____________Слейпнер Бринк, одна из первых жертв радиовещания, стоял на коленках возле дивана и через наушники слушал бесовскую машину, которую бережно пристроил на мягкой цветастой подушке.
Жена его и кричала, и плакала, все вперемежку. Радио действовало ей на нервы. С того дня, как деверь Турин подарил им приемник, весь их мир мало-помалу приходил в упадок. Не сказать, чтобы мужнин фасад вызывал у нее особый восторг, но все время пялиться на Слейпнерову спину и грязные пятки было вовсе невмоготу.
— Ты опять не вычистил Розино стойло, — кричала она, — третий день кряду сама убираю! И в каменотесную мастерскую носа не казал!
Но Слейпнер слышал только диковинные вещи, о которых сообщало радио:
— Приблизительно с двухтысячного до семисотого года до Рождества Христова аккадский был языком дипломатии на всем Ближнем Востоке. Превосходный пример значимости аккадского языка как средства общения азиатских государств мы находим в собрании документов и писем к египетскому фараону Аменхотепу Четвертому, обнаруженных в Египте близ деревни Телль-эль-Амарна и относящихся к четырнадцатому веку до Христа. Все эти более или менее официальные документы в большинстве написаны на аккадском и все — клинописью.
Голос лектора утонул в эфирном шуме.
— …как выглядела будничная жизнь в долине Евфрата во втором тысячелетии до Христа, а в тысяча девятьсот первом году был найден большой свод законов, изданных царем Хаммурапи — библейским Амрафелом — за две тысячи лет до Христа. В седьмом — восьмом веке аккадский был вытеснен другим крупным семитским языком…
Слейпнер так и не узнает, какой это был язык, и долго будет злиться. Виктория огрела его по спине, и он ничком рухнул на диван.
— Зять твой вскорости приедет. Ты ведь обещал пособить ему.
— Damn it, они что, уже здесь?
— Да вот-вот явятся.
— Так не явились же еще. И чего пристала? Могла бы подождать, пока эта треклятая опера не начнется.
— Я радиопрограммы не читаю! — взвизгнула Виктория.
— Ты и что другое, поди, толком не разберешь, — огрызнулся он, но тотчас смягчился: — Стало быть, Арон с детишками едет. Будто раньше не могла сказать.
Виктория фыркнула и отошла к окну. Слейпнер запер наушники и приемник в сундучок, спрятал ключ в карман, сел возле кухонного стола и уставился в окошко: там, за деревьями, виднелась каменотесная мастерская, где его брат Турин трудился над надгробным памятником.
Виктория наклонилась к нему:
— Он что-нибудь говорил?
— Про что?
— Про ребенка… Про девчонку сеттерберговскую, ясное дело. Может, это он, а?
— Нам-то какое дело. Турин сам разберется.
Слейпнер отодвинул кухонную занавеску и стал смотреть на массивную голову брата, на яркие рыжие волосы и на брови, блекло-золотистые, как рожь летним утром. Спина у него могучая, плечи сильные — умелый каменотес, ничего не скажешь.
— Так Турину, поди, известно, он это или нет?
— Вот и спроси у него, раз тебя любопытство донимает.
— Не я же ему брат-то. Он ничего не говорил насчет женитьбы?
— Нет.
— Сеттерберги нипочем не согласятся. Больно много о себе понимают, Турин-де им не чета, воспитания ему не хватает.
— Ты тоже так думаешь.
— Я не говорила, что он неотесанный.
— Ты говорила — глупый. А Турин вовсе не глупый. Дураку летчицкий диплом не дадут. А ему едва восемнадцать сравнялось, когда он обзавелся таким дипломом. Самый молодой был из всех. Как думаешь, может, ему бы доверили самолеты, которые в Брубю?
— Во всяком случае, одеваться он мог бы и получше. Но лично я с ним бы не полетела.
— Ну, истеричку вроде тебя в самолет вообще никто не пустит.
— Я не сумасшедшая, чтоб по воздуху летать.
— По-твоему, дурак сумел бы собрать вот этакое радио, что всю Европу ловит? The whole of Europe? You bastard[17], — буркнул Слейпнер и улегся головой на стол, причем так, чтобы одним глазом обозревать вечернюю радиопрограмму, но Виктория была до смерти рада возможности потолковать с мужем и не собиралась ее упускать.
— Нет, ну можно ли якшаться с гулящими бабенками. Вы же как-никак из семьи священника.
— Положим, про то, что сеттерберговская девчонка гулящая, нам ничего неизвестно, а семья священника тут и вовсе ни при чем. My father was not а real priest[18].
— Ты по-шведски говори, чтоб я понимала.
— Мой отец держал бар в Канзасе, я тебе тыщу раз говорил.
— А до того? Мои родители все про него знали.
— Пожалуй, стоит побриться перед их приездом.
— Гениальная мысль!
— Нынче суббота.
— Будто тебя это очень занимает. Подумать только, Сульвейг, ты и он…
— Не припутывай ее, I warn you[19].
В своей первой черной клеенчатой тетради Сиднер запишет:
«Дядя Слейпнер и тетя Виктория заплутали в Склочном лесу. Деревья там растут густо, и в тесноте они все время налетают друг на друга. Не представляю себе, как они целуются или ласкаются. Отношения у них в семье совершенно не такие, как у моих родителей. И все же дядя Слейпнер из Канзаса, как и мама, а в Канзасе, по маминым словам, царила более сердечная атмосфера, и оттого ему тоже следовало бы научиться показывать свои сокровенные чувства, которым незачем робеть дневного света. Хотя, возможно, все дело в тете Виктории, возможно, по ее милости проявления эмоций расцветают лишь во тьме, что здесь, в Швеции, по-видимому, общепринято. (За исключением середины лета, когда недостаток темноты, так сказать, принуждает их быть на свету.) Да, вероятно, дневные поцелуи, которые я сам видел, вошли в обычай как раз в моем детстве, благодаря маме, а до той поры все проистекало впотьмах, что для южанина, наверно, звучит жутковато. (Разберись в этом!!!) Впрочем, не стоит забывать и долгие зимы, которые на семьдесят-восемьдесят процентов состоят из чистого мрака».
* * *Бьёрк, хозяин гостиницы «Сунне», поставил трезвенника Арона начальником над винным погребом и швейцаром. Жилье служебное — две комнаты и кухня над гостиницей, вход с черной лестницы (если неохота идти через ресторанную кухню и длиннущий коридор). Зато из верхних окон видно полгорода, в том числе и винный погреб — низкую, но крепкую постройку из гранитных блоков, с тяжелой дверью, которую без ключей нипочем не открыть. Подвода, громыхая по мокрым блестящим булыжникам, подъезжает к гостинице, Слейпнер и Турин поджидают их. Для первого раза они поднимаются наверх без вещей, с пустыми руками, братья подталкивают Арона вперед, стоят у него за спиной на пороге, и Слейпнер видит, что Виктория уже успела прошмыгнуть туда с горшком герани — знаком того, что мир готов их принять.
Они вдыхают чистый запах олифы и масляной краски — здесь светло и чисто.
— Fine, fine, — вздыхает Турин и кладет на плечо Арона свою тяжелую руку. Но Арон опять поворачивает к выходу.
— Начну, что ли, вещи носить, — бормочет он, потому что чувствует себя вроде как не вправе одобрить квартиру. Ведь это будет вроде как предательство Сульвейг. А он уже и так совершил предательство, не стал ждать ее там, в усадьбе. Когда он притаскивает кухонный стол, Слейпнер спрашивает:
— Где ты хочешь его поставить?
— Все равно, — говорит Арон и опять спешит на улицу, чтобы не брать на себя инициативу. Делает вид, что он слуга. Делает вид, что таскает чужие вещи: чемоданы, столовые приборы, ящики от комода; ставит их прямо возле двери, не поднимая глаз, спешит прочь, когда Слейпнер хочет задержать его. Не желает иметь с этим ничего общего. Это же только на время. Вдобавок у него есть Сиднер. Он тоже будет жить здесь. Мальчик медленно поднимается по лестнице, с разбитыми грампластинками под мышкой, крепко прижимает их к себе, проходит мимо Арона, скользнув по нему невидящим взглядом. В конце концов они все же стоят рядом на пороге, и Сиднер, на радость Арону, спрашивает, где они будут спать.