Хуан Онетти - Манящая бездна ада. Повести и рассказы
А рядом волновалось и пенилось море, с неожиданной силой поглощая слабые, ничтожные людские голоса, — все это и пробуждало во мне ощущение морского пляжа. И вот, когда солнце начинало нестерпимо жечь плечи и спину, вдруг, откуда ни возьмись, появлялась тень.
— Вы спали?
Я поднимала голову, чтобы поздороваться, к щеке прилипал песок… Вечером, с наступлением сумерек, я неизменно забывала лицо моего соседа по пляжу. И вновь узнавала его утром. Улыбка, удлинявшая разрез его глаз, казалось, вот-вот приоткроет тайну этого странного лица, дав знак, который позволит запомнить его навсегда.
— Ну как самочувствие сегодня?
Я чувствовала себя хорошо, но с его приближением, пожалуй, не так хорошо. Ведь я воспринимала этого мужчину как посланца того мира, воспоминание о котором будило во мне тревогу. Так или иначе, наступал момент, когда этот раскинувшийся рядом со мной на песке мужчина приподнимался, опираясь на локти, и, шевеля в воздухе затекшими ногами, вкрадчиво, с прежней улыбкой, произносил:
— Знаете, что он мне сообщает в сегодняшнем письме?
— Кто, Эдуардо? Каждый день по письму? Иногда мне кажется, вы их выдумываете…
— Не хотите ли взглянуть? Издали, конечно… Ведь они не целиком посвящены вам.
— Нет, даже издали — не хочу. Как еще объяснить, чтобы вы наконец поняли? Я ни о ком ничего не хочу знать. Ни о ком в этом мире — будь то мужчина или женщина. Для меня больше ничего не существует — только я и этот пляж.
— Благодарю.
— И вы для меня сами по себе не существуете — просто часть этого пляжа, и только.
— Ну что ж… Но ему-то почему бы вам не ответить?
— Не могу. Вы же видите: я счастлива. Мне нечего сказать Эдуардо.
Насмешливо улыбнувшись, мужчина замолкал. Но перед тем, как уйти с пляжа, снова возвращался к тому же:
— Конечно, Эдуардо умный человек и все понимает. Но сейчас вам стало лучше. Пора возвращаться. А если вы собираетесь придумывать разные отговорки…
Я махала ему на прощание рукой и снова вытягивалась на песке.
И только однажды утром, когда цветастый тент был установлен раньше обычного, мне случайно открылась тайна молодой женщины в белых шортах. Как всегда, она шла прямо к морю, соединив руки за спиной. Уверенная, что в такое раннее время на пляже никого нет, она отступила от заведенного ритуала: я увидела, как она предоставляет морю возможность ласкать свои ноги, то сгибая, то распрямляя их… Ребенок застыл на четвереньках, в некоей смущенной растерянности, любуясь резкими движениями матери. Я почувствовала морскую природу этих движений — то прерывистых, то скользящих, напоминающих беспорядочное кружение морских раков. Иногда ее ноги замирали в легком изгибе, подобно сверкающим на солнце трепещущим рыбинам, ласково поглаживая воздух легкими прикосновениями. Море, волнуясь, обнимало их, и легкая пена ползла вверх, с шумом рассыпаясь у ее ног — словно стихало хриплое рычание какого-то зверя, который, обнюхав тебя, сразу успокаивается.
Вспоминаю, что с того дня движения этих слабых, беззащитных женских ног будили во мне бесконечную нежность.
Когда-то я уже предчувствовала эту свободу, ощущение свободы на песчаном пляже ранним солнечным утром.
Теперь она переполняла меня, как если бы кто-то невидимый сумел разжать все оковы. Мне казалось, будто я перенеслась в далекие, далекие времена — на необитаемую еще землю, до первого племени и первых богов.
Меж берегом и горизонтом медленно плыл корабль. Слышно было, как стучит клювом по дереву птица. В то последнее утро мужчина произнес:
— Привет! Я вас разбудил? Так вот, очаровательная, дражайшая сеньорита… Дело в том, что… сегодняшнее письмо — ультиматум, моя дорогая. Безотлагательный. До часу дня Эдуардо ждет вашего звонка, так что решайте. Видите эти тучи слева? Начинается буря. Поверьте старому морскому волку. У вас всего полчаса. Уверен, что потом вы будете раскаиваться: ведь вы уже здоровы. Днем раньше, днем позже, все равно вернетесь. Ну как, решились? Смотрите, над отелем уже сверкают молнии, вам не стоит простужаться.
Мужчина поднялся, как всегда с улыбкой, взглянул на приближающиеся тучи. Перед тем как уйти, он еще раз улыбнулся мне, и в это мгновение на лице его не было ничего, кроме злобной насмешки и явного презрения. Он был уверен, что я позвоню Эдуардо.
Чуть позже я встала, набросив халат. Помню, как долго смотрела в потемневшее небо, затем окинула взором пляж. Взгляд мой устремился к морю — и море выдержало этот пристальный взгляд, — коснулся влажной полоски песка на берегу, женщины в белых шортах, играющей с сынишкой, тихих лугов вдали… Все это, столь древнее и вечное, дышащее свежестью и природной чистотой, питало меня день заднем, наполняя своей живительной сутью.
Уже в отеле, ожидая в телефонной будке, пока ответит номер, я слышала раскаты грома и шум дождя, потоками стекающего по оконным стеклам. Раздался далекий голос Эдуардо, повторявший: «Алло, алло… Да! Кто? Алло…» Вслушиваясь в звуки его голоса и представляя лицо Эдуардо, я вдруг ощутила, как в меня снова входит шум города, мое прошлое, боль страдания, чувство абсурдности человеческой жизни…
Уже по дороге на станцию, в машине, со всех сторон стиснутая чемоданами, я обернулась, чтобы в последний раз увидеть тот кусочек пляжа, который стал моим. Песчаный берег, яркие, привычные цвета, ощущение полноты счастья — все это затопила теперь грязная, вспенившаяся вода. И вдруг я почувствовала, как лицо мое быстро стареет, меняясь на глазах, а боль недуга снова впилась в мое тело.
Сбывшийся сон
© Перевод. Раиса Линцер
Шутку эту выдумал Бланес. Он приходил ко мне в кабинет — в те дни, когда кабинет у меня был, или в кафе, если дела шли плохо и кабинета уже не было, — и, встав в позу на ковре, в своем живописном цветастом галстуке, приколотом золотой булавкой к сорочке, опирался кулаком о письменный стол; вскинув голову — темные глаза на его квадратном, гладко выбритом лице сохраняли внимательное выражение не долее минуты и тут же затягивались поволокой, словно Бланес вот-вот собирался уснуть или вспоминал какой-нибудь чистый и трогательный момент своей жизни, какового, разумеется, никогда быть не могло, — вскинув свою безукоризненно причесанную голову, красующуюся на фоне стены, увешанной афишами и портретами, он пропускал мимо ушей все мои слова и только по временам вставлял, округляя рот: «Ну, конечно, вы ведь прогорели на постановке „Гамлета“…», или же: «Да, да, все мы знаем. Вы всегда жертвовали собой ради искусства и, если бы не ваша безумная любовь к „Гамлету“…»
И все эти долгие годы, пока я возился с бесчисленным множеством мелких людишек: авторами, актерами, актрисами, хозяевами театров, газетными критиками, а заодно с их семьями, друзьями и возлюбленными; все время, пока я зарабатывал деньги, которые, видит бог, нужны были мне позарез, но снова уплывали в следующем сезоне, все это время меня донимала, словно капля воды, падающая на бритое темя, словно пинки в бок, эта кисло-сладкая пилюля, эта не совсем понятная шутка Бланеса: «Да, понимаю. На какие только безумства не толкала вас ваша безмерная любовь к „Гамлету“…»
Спроси я у него сразу, что тут смешного, признайся, что о «Гамлете» я знаю не больше, чем о том, сколько денег принесет мне новая пьеса, с этим развлечением было бы покончено. Но я так боялся потока новых насмешек, неизбежных после подобного признания, что только морщился и выставлял его за дверь. Вот и прожил я целые двадцать лет, так и не зная, что такое «Гамлет», так и не прочитав его, но понимал по выражению лица и покачиванию головы Бланеса, что «Гамлет» — это искусство, чистое искусство, великое искусство, и знал также — ведь я, хоть и не слишком вникая, варился в этом всю жизнь, — что есть там актер или актриса (если это актриса, у нее потешно обтянуты черным костюмом пышные бедра), череп, кладбище, дуэль и девушка, которая утопилась. Ну и, конечно, Вильям Шекспир.
Вот почему, когда теперь, только теперь — уже в кое-как расчесанном рыжем парике, который я предпочитаю не снимать даже на ночь, со вставной челюстью, так плохо пригнанной, что я шепелявлю и объясняюсь в основном жестами, — я набрел в библиотеке убежища для прогоревшей театральной братии, которое, впрочем, носит более респектабельное название, на эту совсем маленькую книжечку в синем переплете с вытесненными золотом буквами «Гамлет», я уселся в кресло с твердым намерением никогда не открывать ее и не прочитать в ней ни единой строчки. Я думал о Бланесе, о том, что именно так отомщу за его насмешки, и вспоминал тот вечер, когда он пришел ко мне в отель провинциального городка и, пропуская, как всегда, мимо ушей все, что я говорил, покуривая и поглядывая на потолок и на входивших в ресторан посетителей, выпячивал губы, чтобы произнести при той несчастной сумасшедшей: «Подумать только… Такой человек и прогорел на „Гамлете“…»