Эдуардо Мендоса - Правда о деле Савольты
Об этом пронырливом, вероломном Леппринсе было известно только, что он молодой француз, приехавший в Испанию в 1914 году, в самом начале страшной войны, которая принесла столько слез и смертей и все еще приносит много горя родине вышеупомянутого сеньора; что после своего приезда в Испанию он сразу же стал очень популярен в аристократических и финансовых кругах нашего города, благодаря не только своему уму и социальному положению, но и своим отличным манерам, импозантности и небывалой расточительности. Вскоре этот новоявленный мосье, выглядевший столь важным и довольным жизнью, словно хранил в своих сокровищах все деньги соседней республики, поселился под именем Пауля-Андре Леппринсе в одном из фешенебельнейших отелей и, проникнув в высшие экономические сферы, получил самые заманчивые предложения. Какого рода были эти предложения, навсегда останется для нас тайной, но факт тот, что спустя год после своего появления в Испании он уже занимал руководящий пост на одном из самых крупных и мощных тогда в городе предприятий: Савольта…
В зале, на подмостках, обтянутых бархатом, оркестр по-прежнему играл вальсы и мазурки. Несколько пар танцевали на свободном от гостей небольшом пятачке. Только что завершился ужин, и гости с нетерпением ждали полуночи, а с ней наступления Нового года. Молодой Леппринсе беседовал с пожилой сеньорой.
— Я очень много слышала о вас, молодой человек, но до сих пор нам ни разу не довелось встретиться. Ужасно, дружок, но мы, старики, ведем уединенный образ жизни… Ужасно!
— Ну уж, сеньора, — отвечал ей молодой Леппринсе, улыбаясь, — скажите лучше, что вы сами избрали для себя спокойный modus vivendi[6].
— Что вы, дружок. Прежде, когда был жив мой муж, — царство ему небесное! — я проводила время совсем иначе. Мы никогда не отказывали себе в приемах и выездах… А теперь я быстро устаю от этих сборищ. Они утомляют меня, и едва наступает вечер, я тороплюсь скорее вернуться домой и лечь спать. Мы, старики, живем воспоминаниями. Балы и развлечения уже не для нас.
Молодой Леппринсе украдкой зевнул.
— Так вы француз? — не унималась сеньора.
— Да, я из Парижа.
— Кто бы мог подумать, слушая вашу речь. Вы превосходно владеете испанским. Где вы научились так хорошо говорить?
— Моя мать была испанкой. Она говорила со мной по-испански с самого моего рождения, так что, можно сказать, я выучил его даже раньше французского.
— Какая прелесть! Мне нравятся иностранцы. С ними гораздо интереснее, узнаешь много нового. Это совсем не то, что приходится слышать здесь изо дня в день. Мы ведь всегда говорим об одном и том же. Вполне естественно, верно? Ведь мы живем в одном городе, встречаемся с одними и теми же людьми, читаем одни и те же газеты. Наверное, поэтому мы без конца спорим. Иначе нам не о чем разговаривать. С иностранцами спорить не надо. Они рассказывают нам о своих делах, мы им о своих. Да, мне гораздо интереснее беседовать с иностранцами, чем со своими.
— Я убежден, что вам интересно разговаривать со всеми.
— Ну что вы, дружок. Я стала очень ворчлива. С возрастом характер портится. Все идет на убыль. Да, кстати, об иностранцах: вы не были случайно знакомы с инженером Пирсоном?
— Фредом Старк Пирсоном? Нет, но очень много слышал о нем.
— О, это был замечательный человек! Большой друг моего покойного мужа. Царство ему небесное! Когда бедный Хуан — так звали моего мужа, — когда бедный Хуан умер, Пирсон первый пришел ко мне выразить свое сочувствие. Вообразите, такой уважаемый человек, прославившийся на всю Барселону своими изобретениями, пожаловал ко мне собственной персоной. Он был так взволнован, что мог говорить только по-английски. Я не знаю по-английски ни слова, представляете, дружок? Но слушая его ласковый, проникновенный голос, я поняла, что он говорит о своем необычайном уважении к моему мужу, и расплакалась так горько, как уже не плакала потом, выслушивая соболезнования других. А спустя несколько лет бедняжка Пирсон тоже скончался.
— Да, я знаю.
Д. Какого рода отношения сложились у вас с Леппринсе?
М. Я оказывал ему всяческие услуги.
Д. Какие именно?
М. Самые разные, но всегда связанные с моей профессией.
Д. Какой профессией?
М. Юриста.
Д. Но ведь вы говорили, что не были юристом.
М. Да… но я работал с адвокатом, который занимался правовыми вопросами.
Д. Значит… вы работали на Леппринсе по поручению Кортабаньеса?
М. Да… Нет.
Д. Так да или нет?
М. Сначала — да.
Точная дата нашего знакомства выпала из моей памяти. Помню только, что произошло это в начале осени 1917 года, когда августовские стачечные волнения кончились, кортесы были распущены, унтер-офицеры посажены в тюрьмы, а затем выпущены на свободу. Саборит, Ангиано, Бестейро и Ларго Кабальеро[7] по-прежнему находились в заточении, а Леррус и Масиа[8] в ссылке. На улицах царило спокойствие. Со стен свисали размытые дождем листовки. Леппринсе появился в конторе к концу дня, прошел в кабинет Кортабаньеса, и они проговорили там полчаса. Затем Кортабаньес вызвал меня к себе, познакомил с Леппринсе и поинтересовался, не занят ли я вечером. Я ответил, что не занят, и это вполне соответствовало действительности. Тогда он велел мне сопровождать француза и оказывать ему всяческие услуги, став на этот вечер «как бы его личным секретарем». Пока Кортабаньес говорил, Леппринсе сидел, скрестив пальцы рук, опустив взгляд в пол, и, улыбаясь, кивками подтверждал слова адвоката. Затем мы с Леппринсе вышли на улицу, и он подвел меня к своему двухместному «фиату» с красным кузовом, черным капотом и золотистым бампером. Он спросил, не боюсь ли я ездить в автомобиле, и я ответил, что не боюсь. Мы отправились ужинать в шикарный ресторан, где его хорошо знали. Когда мы, выйдя из ресторана, приблизились к автомобилю, Леппринсе открыл маленький сундучок, приделанный к подножке, и достал оттуда пару больших револьверов.
— Ты умеешь обращаться с оружием? — спросил он у меня.
— А это потребуется? — удивился я.
Д. И в это же время вы познакомились с Доминго Пахарито де Сото?
М. Да.
Д. Признаете ли вы, что статьи, представленные в суд и фигурирующие здесь в качестве свидетельского документа приложения № 1, написаны Пахарито де Сото?
М. Да.
Д. Лично вы общались с Доминго Пахарито де Сото?
М. Да.
Д. Постоянно?
М. Да.
Д. Принадлежал ли вышеупомянутый сеньор, по своим воззрениям, разумеется, к анархистской партии или к одной из ее группировок?
М. Нет.
Д. Вы уверены?
М. Да.
Д. Он говорил вам что-нибудь определенное о своей непричастности?
М. Нет.
Д. Почему же вы так уверены?
Таверна Пепина Матакриоса находилась в переулке, выходившем на улицу Авиньо. Мне так и не удалось запомнить его название, хотя я и сейчас мог бы с закрытыми глазами пройти туда, если он еще существует. Таверну изредка посещали заговорщики и артисты. Постоянными же ее ночными посетителями были в основном осевшие в Барселоне и одетые в униформу в соответствии со своей профессией испанские переселенцы: ночные сторожа, трамвайные кондуктора, дежурные квартальные, сторожа парков и садов, пожарники, мусорщики, швейцары, лакеи, носильщики, капельдинеры театров и кино и им подобные. Там всегда был аккордеонист, и время от времени слепая девушка пела пронзительным голосом куплеты, в которых изобиловали дифтонги: «е-у-о», «е-у-о», «у-е-а-и-о-о-о». Пепин Матакриос — невзрачный, тощий человечек с непомерно большой головой, не имевший иной растительности, кроме жестких, как витая проволока, усов, загнутых кончиками вверх, — был членом своего рода местной мафии, которая в те времена собиралась у него в таверне и действия которой он контролировал, стоя за прилавком.
— Я не такой уж ярый противник самой идеи морали, — сказал мне Пахарито де Сото, когда мы расплатились за вторую бутылку вина. — И в этом смысле я приемлю как традиционную мораль, так и новые революционные идеи, которые ныне источают, кажется, все прогрессивные умы человечества. Если вдуматься хорошенько, и то и другое устремлено к одной цели: направить и осмыслить поведение человека в общество. Их объединяет одна общая черта: единодушное признание, понимаешь? На смену традиционной морали приходит новая, но каждая из них отвергает возможность сосуществования и отказывает человеку в праве выбора. Это в какой-то мере подтверждает известную неприязнь самодержцев к демократам: «Они хотят навязать демократию даже тем, кто ее отвергает». Ты, наверное, тысячу раз слышал это высказывание, не правда ли? И вот, как это ни парадоксально, сами того не желая они раскрывают великую истину: политические, нравственные и религиозные идеи по сути своей авторитарны, и каждая идея, чтобы существовать в мире логики, который, должно быть, не менее дик и тяжек, чем мир живых существ, должна вести борьбу со своими противниками за приоритет. И тогда возникает дилемма: если хотя бы один член общества не следует этой идее или не подчиняется нормам морали, то эта мораль и эта идея разлагаются, становятся никчемными и вместо того, чтобы упрочить позиции своих защитников, ослабляют их и предают в руки врагов.