Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 11 2010)
Вот если вглядеться в список томов наиболее полного издания Толстого, можно сделать интересный вывод: мы все оставляем вокруг себя довольно много текстов. Я не берусь дать руку на отсечение, что всякий поборет Толстого, но если этаким способом напечатать твои статьи, то выйдет изрядное собрание. А уж если комментированным и атрибутированным корпусом издать наши SMS и интервью... И не счета “Билайн, 4000 рублей, срок оплаты до 13.07.2009”, а вполне себе включающиеся в собрания “Приходи на площадь к Исакию, там все наши :))” и “Вчера с Божьей помощью поимел Аньку К”.
Каким корпусом текстов предстаёт писатель перед обществом и потом перед Богом? И вот тут оказывается (если сделать смешной и некорректный опыт, закрывая пальцами или бумажкой тома в списке), что не всеми девяноста томами Толстой велик (условно), а лишь десятком в первой серии. Дело не в том, что остальное никуда не годится (хотя некоторые осмеливаются об этом заявить), а в том, что остальное — дополнительно . Более того, большое (и ббольшее) количество из того, что вошло в Юбилейное собрание, вообще не предназначалось к печати.
Причём мы сейчас всматриваемся в Толстого, который, как и положено идеальному писателю в идеальной России, прожил длинную жизнь.
А ведь бывало, что только присядет русский писатель к столу, как в дверь ему постучали, побили и повели к оврагу, клацая затворами. Или, опять же, только приготовился поэт что-то написать, как — раз! — и упал с “Интернационалом” в скошенные немецким пулемётом травы.
Примеров избыточно много писавших классиков я не наблюдаю. Более того, есть множество жалоб от тех, кто писал помногу вынужденно, из-за денег. Известны тридцать томов Достоевского (с письмами, да), так известно и то, как он говорил Соловьёву о зависти к Толстому: “И знаете ли, ведь я действительно завидую, но только не так, о, совсем не так, как они думают! Я завидую его обстоятельствам, и именно вот теперь... Мне тяжело так работать, как я работаю, тяжело спешить... Ну, а он обеспечен, ему нечего о завтрашнем дне думать, он может отделывать каждую свою вещь, а это большая штука — когда вещь полежит уже готовая, и потом перечтешь её и исправишь. Вот и завидую... завидую, голубчик!”
От этого разговора мы как-то плавно перешли к доходности Ясной Поляны. Я собирался сказать, что Достоевский зря завидовал Толстому — мой Критик как-то листал приходно-расходные книги Ясной Поляны и обнаружил, что приходу там было в 1910 году 4626 руб. 49 коп., а расходу — 4523 руб. 11 коп. То есть доходу вышло сто рублей, а вот в прочие успешные годы выходило и по семьсот. Главным доходом была сдача лугов и земли — на полторы тысячи, кстати. И имение жило литературными деньгами, потребляя те самые гонорары Толстого, от которых он отказывался в общую народную пользу.
Я успел-таки открыть рот.
— Всё было не так, — произнёс я, но было уже поздно. Мы приехали.
Однако, когда я в этой истории, мешая настоящее, прошедшее, давно прошедшее и прошедшее-давно-совершённое время из моего несовершенного прошлого, неловко вылез на обочину, небо успокоилось, внезапно сдёрнув с себя тучи, как купальный халат.
Дорога свалилась с холма и выбежала к гнезду экскурсионных автобусов.
Когда я приехал туда в первый раз, то в окошке одной из привратных башен была выставлена табличка: “На сегодня все билеты проданы. За проход на территорию заповедника — пятьдесят копеек”. Брать полтинник было некому.
Это уже потом ходил я внутрь безо всяких билетов, оттого что в музей меня звали специально. Видел я и прекрасного потомка Толстого и задружился с прекрасными барышнями, что работали в заповеднике. О, они были куда прекраснее моей придуманной спутницы!
Слышал я от них всяко-разные байки — например, историю о том, как женщина на могиле Толстого вымаливала себе иностранца и действительно вышла замуж. Уехала, значит, из Ясной Поляны и из страны.
А вот другая вымолила институт для сына и освобождение от армии. Была среди прочего и история про дорогу на Грумант — маленькую деревеньку в окрестностях, что названа так была дедом Толстого в честь его бытия на Русском Севере. На этой дороге, незатейливом просёлке, было немудрено заблудиться и сотрудникам толстовского заповедника. Бурый туман из Воронки, мистическая история про часы в доме Волконских, которые слышно на могиле Толстого, когда они бьют полночь. Ну, ясное дело, говорили мне, Волконских-то звали Волхонскими. Со значением “волхвы”, значит.
Рассказывали всё это молодые женщины. Было у них особое сестринское братство работниц заповедника. И особо они тревожились о тех сёстрах, что ушли в большой мир.
Могила Толстого находится в глубине леса. Все гуляющие к ней (а к этой могиле не ходят, а именно гуляют) говорят о материальном положении семьи графа. О чём же ещё им говорить?
Когда я подошёл к могиле, то внезапно оказался в темноте. Это была храмовая темнота.
Вершины деревьев сомкнулись у меня над головой. В храме царили неясные потусторонние звуки. Солнечные лучи играли на листьях, ещё державших на спинах капельки воды. Капли скатывались, падали вниз, в лесу происходило шуршание и шелест. Лес высыхал.
Кроме разговоров о материальном, у могилы часто говорят о немецких оккупантах. Я как-то беседовал с патриотически настроенными людьми о русской истории и был оттого печален.
Итак, дело ещё и в том, что спокойно говорить о русской истории можно только с непатриотическими людьми — ибо столько в ней страха, ужаса и величия. Зашёл разговор о Московской битве и о Ясной Поляне, и я вновь подивился живучести мифа об осквернении могилы Толстого. Дело в том, что хороший писатель Владимир Богомолов написал странный пассаж: “Под „изгадили” подразумевалось устройство в помещениях музея-усадьбы конюшни для обозных лошадей, а под осквернением могилы Толстого имелось в виду сооружение там нужника солдатами полка „Великая Германия””. Это очень печальная ошибка — всё дело в том, что в доме немецкие солдаты, конечно, напакостили, кое-где нагадили, кое-что стащили, а вот никакого нужника на могиле не было.
Историю про сортир придумали какие-то пропагандистские дураки.
И вот почему: могила находится от усадьбы чуть ли не в километре, и в лютый мороз 1941 года никакой немец не добежал бы туда через лес — примёрз бы к дороге своим гузном. Кроме того, немцы там устроили кладбище своих солдат и офицеров, и мчаться туда за отправлением естественных надобностей, чтобы заодно осквернить могилы своих боевых соратников, и вовсе было бы нелепо.
Волоокие и прекрасные девушки, что работали в музее, рассказывали мне, что поверх могилы Толстого был похоронен какой-то немецкий офицер. Это, конечно, было некоторым осквернением. Не думаю, что Толстой, даже при известном его опрощении, обрадовался бы такому соседству. Вот что имелось в виду под осквернением могилы писателя.
Как только хмурые красноармейцы из Тулы погнали немцев к западу, могилу вскрыли (в связи с этим осматривали и проверяли и тело самого Толстого), всех немцев выковыряли из мёрзлой тульской земли и выкинули в овраг.
Но мои собеседники начали горячиться и с упорством, достойным лучшего применения, кричать: “Нет, нагадили! Насрали!”
Это меня раздосадовало. Часто гитлеровцев обвиняют во всех смертных грехах, и это только вредит делу. То есть обстоятельство, присочинённое для красного словца, удивительно некрасиво выглядит на фоне реальных обстоятельств. Получается какая-то бесконтрольная случка кроликов. Гитлеровцев не обелит то, что они не нагадили на могилу Толстого, а если мы будем домысливать эту деталь, то это нас запачкает. Патриотически настроенные собеседники продолжали горячиться, намекали на какие-то немецкие караулы, что стояли в лесу. Но я знал, что не было там никаких караулов — место неудобное, глухое, — именно поэтому там Толстой завещал себя хоронить. Я исходил этот лес вдоль и поперёк.
Я не спорил со своими оппонентами — лишь печаль прибоем окатывала меня. И вот почему: мне до слёз было жалко чистоты аргументов, которая была редкостью в истории моей страны. Лаврентия Берию осудили и застрелили, постановив, что он — английский шпион, а Генриху Ягоде отказали в реабилитации, признав, что он всё ещё остаётся агентом нескольких вражеских разведок. И вот ненависть к гитлеровцам, что действительно нагадили людям в душу на огромном пространстве от Марселя до Яхромы, нужно было отчего-то дополнить невероятной кучкой на писательской могиле. Будто без неё не заведётся ни одна самоходка, ни один танк не стронется с места, ни один лётчик не сядет в свой деревянный истребитель, чтобы умереть в небе — согласно своим убеждениям.