Эдвард Радзинский - Сансон
Я привел много доводов. Мы опять задумались и продолжили нежную арию. И тут Гийотен высказал то, о чем я давно думал:
- Надо найти механизм, который действовал бы вернее руки человека! Нужна машина!
- Браво! - воскликнул я.
И Гийотен стал еще чаще заходить ко мне - обсуждать, какая это должна быть машина. К счастью, был еще один музыкант, который порой присоединялся к нам. Это был немец - некто Шмидт.
В тот вечер мы составили великолепное трио, но наше музицирование весьма часто прерывалось рассуждениями о будущем аппарате.
- Там должна быть доска, и обязательно горизонтальная, чтобы осужденный лежал неподвижно… это очень важно, - говорил я.
- Именно, именно, - восторженно подхватывал Гийотен, играя нежнейшую арию из «Орфея и Эвридики».
Шмидт внимательно слушал наш разговор. Надо сказать, что он был механиком, занимавшимся изготовлением фортепьяно. Когда Гийотен ушел, Шмидт молча подошел к столу и набросал рисунок карандашом.
Это была гильотина!
- Но мой не хочет замешивать себя в этой штук… не надо говорить про мой… - сказал Шмидт.
Я взглянул на рисунок и не смог удержаться от крика восхищения. Там было все, о чем может мечтать палач: дернул за веревку - и лезвие ножа скользит между двух перекладин, падает на шею привязанного к доске осужденного… О, как это облегчало наш нелегкий труд - теперь любой гражданин мог стать палачом!
Я расцеловал Шмидта, и, чтобы унять охватившее меня возбуждение, мы продолжили играть нежнейшую арию. Уже на другой день я зашел к Гийотену. Он был вне себя от счастья!
Я присутствовал на заседании Национального собрания, когда Гийотен восторженно сообщил о новом изобретении. Как и хотел того Шмидт, о его участии не было сказано ни слова. И аппарат был назван (и совершенно справедливо) в честь отца идеи - доктора Гийотена!
Помню, описывая достоинства машины, добрейший Гийотен забавно сказал:
- Это гуманнейшее из изобретений века. Осужденный почувствует лишь слабый ветерок над шеей… Поверьте, этой машиной я так отрублю вам голову, что вы даже и не почувствуете.
Как хохотали граждане депутаты! Они не знали, что большинству из них предстоит испытать справедливость слов доктора - на собственной шее.
Вот тогда и произошла моя вторая встреча с королем. Национальное собрание поручило доктору Луи, лейб-медику короля, высказать свое мнение о гильотине. В обсуждении должны были принять участие доктор Гийотен и, конечно, я - Исполнитель.
Стояла теплая весна 1792 года. Мы приехали в Версаль и прошли через сразу опустевший дворец - увидев нас, несколько слуг с жалкими, испуганными лицами тут же попрятались.
Лейб-медик принял нас в кабинете, за столом, покрытым зеленым бархатом. Когда мы обсуждали рисунок Шмидта, открылась дверь и вошел он - король! Он был в темном платье. Его приход меня не удивил - я знал, что король обожает слесарничать и сам выдумывает всякие механизмы. К тому же он продолжал считать себя главой нации, и перемена в системе исполнения наказаний не могла не интересовать его.
Король, нарочито не замечая нас, обратился к доктору Луи:
- Что вы думаете об этом?
- Мне кажется, что это весьма удобно…
- Но уместна ли тут полукруглая форма лезвия? Ведь шеи бывают разные: для одной круг будет чересчур велик, для другой - мал… - Он поправил рисунок (заменил полукруг косой линией) и, стараясь не глядеть на меня, спросил лейб-медика: - Кажется, это тот человек? Спросите его мнение о моем предложении.
- Я думаю, замечание превосходно, - сказал я.
Действительно, испытания доказали верность замечания короля.И в этом король смог убедиться сам - во время нашей третьей, последней встречи…
20 марта Национальное собрание одобрило гильотину. Добрый Гийотен был вне себя от счастья - он избавил осужденных от страданий. Я не стал говорить этому славному человеку, что есть тайна, известная любому палачу: помимо мучений от самой казни, жертвы испытывают страдания, которые следует назвать посмертными, ибо наши ощущения продолжают существовать некоторое время и после нашего конца. И несчастные чувствуют нестерпимую боль после отсечения головы…
Собрав братьев в моем доме, я рассказал им об изобретении, менявшем в корне нашу жизнь. И Месье де Реймс, и Месье д'Орлеан, и Месье де Дижон были согласны со мной - великое изобретение! Это был первый и последний разговор за семейным столом о нашем занятии.
Между тем Революция принялась за дело. 10 августа подстрекаемые городской Коммуной толпы ворвались в королевский дворец. Король и его семья бежали под защиту Национального собрания, но оно уступило яростным революционерам из Коммуны, и король был отрешен от власти.
Его отправили в тюрьму - в Тампль.
Парижем и страной начали фактически править люди из городской Коммуны. Их вождем был некий Марат. Я помню желчное лицо этого гражданина, его желтые буравящие безумные глаза. У него было воспаление вен, и все тело его гноилось - я думаю, от этого зуда он и пребывал в постоянном бешенстве. Он всюду видел заговоры, всюду искал (и находил! ) врагов Революции. «Друг народа» - так звала этого полубезумца восторженная толпа.
«Друг гильотины» - так назвал бы его я.
Они распустили Национальное собрание, избрали послушный им Конвент. Напрасно Лафайет пытался повернуть свою армию, подавить мятеж в Париже - солдаты его не слушались. И Лафайет, вчерашний кумир Революции, бежал в Германию.
Австро-прусская армия вступила во Францию. В ответ - ярость и кровь! И террор! Так моя гильотина стала главным действующим лицом - на нее теперь были обращены все надежды нации. Спасение в крови!
19 августа я приехал с осужденным фальшивомонетчиком на Гревскую площадь, но услышал крики: «Пошел на Дворцовую, Шарло!» Толпа по наущению Коммуны пожелала перенести гильотину под окна королевского дворца.
И они с ревом взялись за дело! Как любят они разрушать! Какой энтузиазм! Какое вдохновение!
Я не успел и глазом моргнуть - уже весь эшафот был разобран! Люди перенесли тяжелые доски на неизвестно откуда взявшиеся подводы - и двинулись, счастливые, в путь, ко дворцу, на площадь, которая отныне стала именоваться площадью Революции. И конечно, они распевали революционные песни и плясали.
Теперь все будет происходить под песни. Каждая казнь будет заканчиваться счастливым песнопением народа. И плясками. Причем в толпе у гильотины я буду часто видеть одни и те же лица.
Тогда, в начале, я так любил и эти песни, и эти лица - одухотворенные и грозные, как сама Великая Революция. Да и как мне их было не любить! Ведь это были первые люди за всю мою жизнь, которые смотрели на меня, вечно презираемого палача, не только без отвращения и страха - но с восхищением! Среди них было много молодых женщин - неистовых и прекрасных в своем революционном гневе.
Мои казни стали напоминать гигантские театральные представления, где я, презренный когда-то Сансон, был главным и любимым актером. Именно в те дни появилась традиция - показывать площади, заполненной тысячами людей, отрубленные головы аристократов.
Какой это был революционный порыв! Правда, не все могли его выдержать…
«С любимой рай и на эшафоте», - сказал я себе тогда, во время казни несчастной подруги моей грешной юности. Дюбарри осудили вечером, а уже наутро я ждал ее в канцелярии. Сначала привели отца и двух сыновей из семейства Ванденивер - они были осуждены как «соучастники в ее преступлениях против народа». Вместе с ними я должен был казнить троицу фальшивомонетчиков.
Я закончил их предсмертный туалет - и привели ее. Я не видел ее двадцать лет, и сейчас, когда она шла за перегородку, где готовили к смерти осужденных, я не узнал прекрасные черты, искаженные безумным ужасом. Лицо, помятое после бессонной ночи, распухло от слез.
Я не успел спрятаться. Мгновение она смотрела на меня, видимо силясь что-то вспомнить, потом отвернулась. Я с облегчением вздохнул - не узнала! И вдруг она бросилась передо мной на колени с криком:
- Я не хочу! Не хочу!
Потом поднялась и спросила лихорадочно:
- Где здесь судьи? Я еще не все сказала!
И я испугался - а вдруг узнала? Уже наступило страшное время, и достаточно ей было рассказать про нашу связь - я тотчас был бы объявлен пособником врагов Республики. И конец!
Пришли судьи. Я с тревогой вслушивался в ее сбивчивую речь… Но она сообщила лишь о каких-то жалких двух бриллиантах, которые ей удалось спрятать. Несчастная тянула время! И судьи сурово сказали ей, что она разоряла французскую казну, заставляя покойного короля тратить на нее народные деньги; упомянули о каком-то заговоре, который она возглавляла (тогда уже всех обвиняли в заговорах - это было самое употребительное слово); и заявили, что ей предоставлена народом великая милость - кровью искупить свои преступления.