Амели Нотомб - Преступление
– У тебя были проблемы из-за мужчин в прошлом?
– Сколько раз. А если не возникало проблем, было скучно, – тоже ничего хорошего.
– Действительно, – скептически хмыкнул я, хотя никогда не знал ни проблем, ни скуки, о которых она говорила.
– А ты в кого-нибудь влюблен?
Она даже не понимала, что сморозила. Это как если бы она спросила паралитика, танцует ли он танго.
– Мертвый штиль, как и у тебя, – равнодушно обронил я.
Однажды я не удержался и задал ей вопрос, не дававший мне покоя:
– Почему ты так мила со мной?
– Потому что я вообще милая девушка, – без тени смущения ответила она.
Это было правдой и совершенно меня не устраивало. Как найти какой-нибудь прием против ее доброты?
Как ее спровоцировать?
Чаще всего я говорил с Этель о вещах абсолютно мне неинтересных. Моей целью было просто смотреть на нее – самое восхитительное занятие, какое я только знал в своей жизни. Мила она была до такой степени, что позволяла себя созерцать и даже принимала комплименты. Мне трудно было удержаться, и порой я говорил ей:
– Какая ты красивая!
Она улыбалась так, будто это было ей приятно.
Ее реакция до того потрясла меня, что я стал позволять себе говорить то же самое другим женщинам.
Ответом мне были возмущенные взгляды, недовольные гримаски или любезности типа: «Вот придурок!»
У одной, которая так осадила меня, я спросил:
– Позвольте! Я сделал вам комплимент, без малейшей непристойности, без задней мысли, а вы меня обижаете. За что?
– Как будто вы сами не знаете!
– Это потому, что я некрасив? Разве уродство мешает обладать хорошим вкусом?
– Да нет, дело вовсе не в том, что у вас отталкивающая внешность!
– Так в чем же?
– Сказать женщине, что она красива, – значит сказать, что она глупа.
В первый моменту меня отвисла челюсть, потом я выпалил:
– Стало быть, вы действительно глупы и сами это подтверждаете.
И получил в ответ пощечину. Как-то я поделился с Этель:
– Когда я говорю, что ты красавица, тебе не кажется, будто я намекаю на то, что ты дура?
– Нет. А что?
Я рассказал ей, как другие девушки реагировали на мои любезности. Она посмеялась и сказала:
– Знаешь, не они одни так глупы. Сколько раз я слышала от девушек, мягко говоря, обиженных природой: «Мало быть просто красавицей!» Но ведь я никогда и не считала, что мне этого достаточно, а вот они вели себя так, будто им вполне достаточно быть уродинами!
– Их-то хоть можно понять: они завидуют!
– И это тоже. Но суть в другом: красоту вообще не любят, а это уже серьезно.
– Я люблю.
– Ты у нас оригинал.
– Все любят красоту.
– Уверяю тебя, это не так.
Я занервничал:
– Не хочешь же ты сказать, что предпочла бы быть страхолюдиной!
– Успокойся. Такого я не скажу. Это непросто понять, а объяснить еще труднее. Могу только поклясться тебе, что раз сто убеждалась на собственном опыте: красоту никто не любит.
– А уродство, по-твоему, любят? – разозлился я.
– Я этого не говорила. Нет, я думаю, люди любят все средненькое – ни красивое, ни уродливое.
Я перестал ходить на съемки: фильм слишком меня раздражал. Видеть, как тупица режиссер гримирует бедную Этель, а потом дает указание слегка задеть матадора рогами, когда следовало бы пропороть его насквозь, – нет, это было выше моих сил.
Через день я поджидал исполнительницу главной роли у выхода из студии. Каждый раз она встречала меня улыбкой:
– Эпифан! Вот и ты.
Она, казалось, была счастлива видеть меня, и я от радости едва не терял сознание. Мы заходили в кафе. Этель рассказывала мне, что еще отмочил Пьер и как продвигается работа над фильмом.
– Это будет величайшая клюква в истории кино, – неизменно добавляла она.
Часов в восемь я провожал ее домой. Я не отказался бы побыть с ней и подольше, но не хотел, чтобы она подумала, будто я имею на нее виды.
– А ты знаешь, что до тебя никто не называл меня Эпифаном?
– Как же тебя называли?
– Квазимодо.
– Почему? Разве ты горбун? Или звонарь?
– Нет. Я урод.
Этель от души рассмеялась, чем привела меня в восторг. Она обошлась без дурацких возражений типа:
«Нет, ты вовсе не урод», – от которых я полез бы на стенку. Потом она сказала:
– Мне нравится твое имя. Оно похоже на тебя.
– Такое же уродливое?
– Нет. Оно необычное.
– Значит, я необычный? Чем же?
Она задумалась, прежде чем ответить:
– Ты никогда не говоришь ни обидных вещей, ни глупостей.
– И это необычно?
– Очень необычно.
Я готов был целовать ей ноги. Никогда в жизни мне не говорили ничего приятнее. Ночью, в постели, я поймал себя на том, что этот короткий разговор не выходит у меня из головы. Я запрограммировал его на повтор, как любимую музыку.
«Прекрасное всегда необычно», – сказал Бодлер. Разумеется, элементарная логика не позволяла мне утверждать обратное: необычное не всегда прекрасно. Но сам факт, что за мной признано главное свойство красоты – необычность, – переполнял меня ликованием. впервые меня мучила бессонница от избытка любви.
Как раз в ту пору я проматывал остатки моего греческого наследства. У меня был дядюшка, такой же грек, как мы с вами, однако именно на земле Эллады он сколотил изрядное состояние довольно сомнительного происхождения. Когда он умер, на меня хлынул поток драхм. Даже за вычетом пошлин и налогов осталось достаточно, чтобы несколько лет прожить без забот.
Когда я так неожиданно разбогател, моя первая мысль была о пластической операции. Это, конечно, значило бы спустить все деньги сразу, но даже беглый взгляд в зеркало убеждал, что это отнюдь не роскошь.
Но тут вмешался Вергилий: «Timeo Danaos et dona ferentes» [7] – Надо было признать, что греческое происхождение этой манны небесной делало ее подозрительной: в этом, несомненно, следовало усмотреть предостережение богов Олимпа.
Раздевшись догола, я посмотрел на себя в большое зеркало. Дело было яснее ясного: менять требовалось абсолютно все. Подправить лицо? Оно покажется неуместным на уродливом теле, все недостатки которого будут сильнее бросаться в глаза. Привести в порядок тело? Лицо будет выглядеть еще безобразнее. Мое уродство, при всей его исключительности, было хотя бы равномерно распределено.
Короче, операция нужна была глобальная – или никакой. Но, даже если ненавидишь себя с головы до ног, решиться целиком сбросить свою земную оболочку непросто. Я как-никак два десятка лет прожил в этой шкуре и не мог к ней не привязаться. Если совсем ничего не останется от меня нынешнего, будет ли это равносильно моей смерти?
??? новое тело по-настоящему моим? Если уберут все его изъяны до последнего, не окажется ли???
Для меня вопрос стоял не нравственный, а чисто метафизический: до какой степени человек может преобразиться и при этом остаться собой? Единственное, что мы знаем наверняка о смерти, – это то, что не будет нашей телесной оболочки. А что именно станет тому причиной – скальпель или черви, – быть может, и не принципиально.
Риск был велик. А вдруг назавтра после операции я пойму, что, отказавшись от своего тела, убил Эпифана Отоса? Будучи неисправимым спиритуалистом, я боялся получить столь вопиющее доказательство превосходства материи над духом.
К этим опасениям онтологического порядка прибавились и вполне тривиальные соображения: у каждого есть привычки. Я чувствовал себя комфортно в моем уродстве, как в домашних тапочках, – по той простой и единственной причине, что оно было мне по душе, как обувь бывает по ноге. Всегда хочется надеть старые башмаки, пусть в них уже неприлично выйти на люди, зато насколько удобнее ногам!
Дальше развить обувную метафору не вышло: ведь если стоптанные туфли можно не выбрасывать, то свою прежнюю наружность в шкаф не спрячешь. А что, если новая придется не впору моей душе, и так до самой смерти?
Вдобавок я был немного фаталистом, и это тоже меня удерживало – хотя, может быть, я просто скрывал от себя свою лень. Настрой этот был сродни унынию и беспечности одновременно: «Такая у меня судьба. А значит, надо нести свой крест и подчиняться воле богов. Все равно никуда от этого не денешься, так лучше расслабься, пожми своими жуткими плечами и принимай все как есть».
Так я отказался от пластической операции. Бедные хирурги, они не знают, как много потеряли. Я никогда не жалел об этом решении. Экономия вышла такая, что я смог не работать много лет. Однажды Этель спросила меня, чем я занимаюсь. Я ляпнул наобум, что ищу работу. Вскоре после этого я обнаружил, что наследство на исходе и работа мне действительно вот-вот понадобится.
Какая? Вопрос был не из легких. Я не имел ни образования, ни профессии, ни каких бы то ни было талантов. Мечтал только о любви. Я был не из тех, кому работа необходима для душевного спокойствия: праздный образ жизни вполне устраивал меня.