Григорий Канович - Свечи на ветру
— Пора тебя, Даниил, к какому-нибудь ремеслу пристроить, — сказала бабушка. — А то ты совсем разболтался.
— Дед хочет, чтобы я…
— Пока я жива, ты часовщиком не будешь, — отрубила бабушка. — Тоже мне, прости господи, ремесло!.. У одного имеются часы, другой время по солнышку определяет, третьему и вовсе нет никакого дела до того, пять часов сейчас или девять. А волосы, волосы, благодарение богу, у всех растут. Парикмахер — не часовщик. Парикмахер даже мертвому нужен. А уж о тюрьме и говорить нечего.
— О какой тюрьме?
— Парикмахер со знаменем на улицу не выйдет. Его знамя — белая простыня. Если бы тебя взял к себе господин Дамский!
— К Дамскому? — разочарованно протянул я. — Он меня бить будет.
— Всех учеников бьют. Мог бы ты, Даниил, еще и полоботрясничать, но вдруг…
— Что вдруг?
— Вдруг я, Даниил, помру.
— Дед останется.
— Дед — не кормилец.
Я был на все готов — лишь бы поехать к отцу в город.
Вечером того же дня к нам пожаловал сам господин Дамский. Он был стар, как дед, но держался молодцевато, не горбился, да и от его морщин приятно пахло одеколоном. На нем был старый, хорошо ухоженный костюм в полоску. Из верхнего кармана торчал белый носовой платок, в который Дамский никогда не сморкался. Для сморкания у него имелся другой платок, но и его парикмахер вытаскивал, как фокусник, легко и изящно, двумя пальцами с накрашенными ногтями. Аккуратно подстриженные и нафабренные усы делали толстую губу Дамского похожей на платяную щетку.
— А мы о вас сегодня говорили, — радушно встретила его бабушка, порозовев от радости.
— Плохое? — напыжился Дамский и поскреб накрашенными ногтями усы.
— Кто же может говорить о вас плохое? — заверещала старуха. — Весь день я вас расхваливала внуку.
Положим, расхваливала она его не весь день, — бабушка на похвалы день никогда не потратит. На проклятие — такое еще могло случиться. Но ей сегодня во что бы то ни стало надо было подольститься и задобрить Дамского, чтоб он не отказался взять меня в учение. Попасть к такому мастеру, как Дамский, — честь немалая. Два года он прожил в Париже, хотя по-французски знал всего три слова:
— Постричь?
— Побрить?
— Спасибо.
— Слышал, сына навестить решили? — сказал Дамский и снял с пиджака упавшую гусиную пушинку.
— Что вы! — замахала руками бабушка. — Мне просто надо кое-кого из родственников повидать, — бойко лгала старуха. — Брат у меня в городе и сестра.
Не было у бабушки ни братьев, ни сестер. Она их придумала, чтобы Дамский, не дай бог, не подумал ничего дурного.
— Раз уж вы едете в город, почему бы и не навестить сына? — поправляя замусоленную бабочку на шее, сказал Дамский. — Мне, например, в принципе нравятся революционеры.
— Кто, кто? — опешила бабушка.
— Ре-во-лю-цио-не-ры!.. Проще говоря, бунтовщики. Правда, у каждого бунта есть один большой недостаток.
Бабушка внимала каждому слову парикмахера, почти окаменев.
— Во время бунта, если он длится долго, населению некогда стричься и бриться. Одни, те, кого бьют и свергают, сидят дома и носа на улицу не высовывают. Другие, те, кто бьет и свергает, думает о чем угодно: о человечестве… о будущем… о новом правительстве, только не о своей наружности.
— Господин Дамский, — очнулась бабушка от боязливого почтения. — Я хотела просить вас о величайшей милости.
— Я, честно говоря, тоже пришел с прошением, — парикмахер вынул из верхнего кармана носовой платок и обмахнулся.
— Тогда просите вы первый, — просияла старуха.
— Нет, вы.
— Нет, вы, — не уступала старуха.
— Как говорят в Париже, даме первенство.
— Господин Дамский, — выпалила бабушка, — не возьмете ли в учение моего внука? Мой Даниил прямо-таки мечтает стать парикмахером.
Прямо-таки мечтаю!
— Прекрасная мечта! — согласился Дамский. — Ну-ка, молодой человек, покажитесь!
Я неохотно подвинулся к парикмахеру.
— Так, так, — осматривая меня с ног до головы, загадочно произнес Дамский. — Руки!
Я поднял руки вверх.
— Нет, нет. Не вверх, а протяните их ко мне, — попросил цирюльник. — Пошевелите, молодой человек, пальцами!
Я протянул и пошевелил.
— Так, так… Пальцы в принципе неплохие… Хотя…
— Хотя? — испуганно повторила бабушка.
— Меня немножко смущает его мизинец. Но с годами, думаю, все образуется.
— Мизинец? — бабушка от испуга даже охрипла.
— Да, да, — процедил Дамский. — В нашем ремесле каждый палец имеет свое назначение… С таким мизинцем можно смело стать президентом… премьер-министром… полицейским… Но парикмахером и вором — никогда.
— Помилуйте, господин Дамский, мой внук и не собирается стать вором.
— Пусть на следующей неделе придет ко мне, я дам ему упражнения для мизинца, — миролюбиво сказал Дамский.
Этого мне только не хватало — упражнения для мизинца! У меня вполне нормальный мизинец. Нечего мучить его какими-то упражнениями. Он у меня, слава богу, и шевелится и гнется. А потом, разве бритву держат мизинцем?
Старуха стояла перед господином Дамским, пришибленная его вниманием, и полной грудью вдыхала струившийся от него аромат одеколона, мыла и достатка. Коченея от обрушившейся на нее удачи, она даже забыла о просьбе Дамского и собралась его проводить, но парикмахер вытащил из внутреннего кармана пиджака, — сколько же у него в пиджаке, черт побери, карманов! — какую-то бумажку, сложил ее вдвое и подал бабушке.
— Вот вам записка.
— Спасибо, — сказала бабушка, принимая бумажку, как задаток.
— Там адрес, — пояснил Дамский.
— Господин Дамский, кто же в местечке не знает, где находится ваша парикмахерская? — затараторила старуха, давясь лестью.
— В записке адрес моего двоюродного брата. Он тоже парикмахер.
— Нет, нет, нет! К другому парикмахеру, пусть он будет и вашим родным братом, я своего внука не отдам! — заартачилась бабушка, и в ее глазах, как в глазах кошки, сверкнули искры мести.
— У моего двоюродного брата вы должны взять для меня бритву. Сам бы поехал, да нельзя, даже на день, закрывать парикмахерскую. Еще, не приведи господь, подумают, будто Дамский на ногах не стоит.
— Вы хотите, чтобы я привезла вам из города от вашего двоюродного брата бритву? — опомнилась бабушка.
— Буду очень признателен, — сказал парикмахер, высморкался в платок для сморкания и спросил: — Муж дома?
— Дома. Где ж ему быть? — тщетно борясь с желанием унизить деда, ответила бабушка. — Не приносите ему больше часов в починку.
— А почему, собственно?
— Он, бедняга, уже не видит и не слышит.
— Хороший парикмахер, если он и ослеп, бреет лучше, чем плохой, но зрячий. У ремесла, позвольте вам заметить, свои глаза и уши, — сочувственно произнес Дамский и направился в другую комнату.
Комната деда была меньше и светлей, чем наша. Из единственного большого окна падал свет на стол, уставленный всякими часами, усыпанный колесиками и винтиками, пружинками и стрелками. Здесь все тикало и копошилось, как летом в лесу. Внутренности часов смахивали на растревоженный муравейник. Муравьи догоняли друг дружку, суматошно и бестолково бегая по крохотному, придавленному дедовским пальцем кругу. В этих муравьях заключалась вся жизнь деда. Он с утра до позднего вечера, а иногда до глубокой ночи разглядывал их в свою лупу, оживлял мертвых, доверял им все сокровенное, волновавшее его старческую душу — жалобы на свою немощность, обиды на бабушку, тоску по чему-то прошедшему, промелькнувшему, как солнечный луч в пасмурную погоду.
Когда-то на окне дедовской комнаты были нарисованы (их по просьбе деда намалевал своей грубой кистью маляр Анупрас) часы, а над порогом дребезжала на ветру жестяная вывеска «Ремонт часов и прочих механизмов». Что это были за «прочие механизмы», никто в местечке толком не знал и не ломал над этим голову. Все дружно решили, что дед набивает себе цену. Должна же его мастерская чем-то отличаться от других таких же заведений.
Намалеванные на окне часы прожили недолго. Какой-то сорванец из рогатки попал в цифру «12», и стекло треснуло.
Бабушка еще пробовала заткнуть трещину тряпкой, но тряпка только отпугивала клиентов.
— Он их вам так и починит. Заткнет какой-нибудь тряпкой, и будьте здоровы, — посмеивались в местечке.
Пришлось звать стекольщика и заменять стекло. Но с тех пор о том, что дед часовой мастер, уведомляла только вывеска. Дед злился, требовал от бабушки, чтобы Анупрас снова разрисовал окно, но старуха была неумолима.
— А вдруг какому-нибудь паршивцу захочется пальнуть в одиннадцатый час? Снова зови стекольщика, снова плати деньги! Хватит!
Но дед не столько страдал из-за голого, не разрисованного окна, засиженного любознательными местечковыми мухами, не столько из-за вывески, выцветшей от времени и лишившейся всякого смысла: «Ремонт сов и ханизмов», сколько из-за сына, моего отца. В нем дед видел свою надежду и продолжение.