Григорий Канович - Свечи на ветру
— Бабушка дома? — услышал я вдруг за спиной женский голос и отпрянул от бадьи.
— Дома, — сказал я и узнал тетку Тересе, мать Пранаса.
— Позови ее!
— Сейчас, — я напился холодной колодезной воды и бросился к дому. — Бабушка! К тебе гостья!
— Кто? — бабушка сидела на низком стульчике и ощипывала гуся. По комнате, как снежинки, носился гусиный пух.
— Тересе. Мать Пранаса.
— Какого Пранаса? У нас Пранасов в местечке дюжина. — Бабушка походила на сугроб — белый гусиный пух облепил ее морщинистое лицо, покрыл длинный и острый, как нож, нос, залетал в рот, и она то и дело сплевывала.
Бабушка стряхнула с себя пух и зашагала к Тересе.
Муж тетки Тересе, столяр Стасис, тоже сидел в тюрьме. Но его забрали прошлым летом. Я как раз был у Пранаса, когда пришли полицейские — один наш, местный, по прозвищу Порядок, другой незнакомый, в шляпе и галифе.
— Полиция! — предупредил, отца Пранас, но столяр продолжал спокойно смолить на берегу реки лодку. Лицо его было испачкано смолой, а со лба в зеленую, напичканную кузнечиками и мотыльками траву, капал пот, как в руки каплет сок с березы.
— Мы за тобой, Стасис, — сказал столяру наш полицейский и вытер испарину. Руки у него были совсем не полицейские — маленькие, короткопалые, поросшие скудными рыжими волосами — разве такими схватишь вора или там убийцу? Ха! И пистолета у Порядка не было. Оружие в местечке было только у господина офицера.
— Я готов, — наконец сказал столяр. — Только умоюсь.
Стасис шел медленно, положив на голый живот скованные наручниками руки, полицейские брели сзади, а мы с Пранасом бежали по бокам, заглядывали столяру в глаза. Стасис улыбался сыну и мне, взгляд его что-то говорил, объяснял, но мы оба ни черта не понимали.
На косогоре столяра поджидал черный автомобиль. Приезжий вежливо открыл дверцу, сел сам, и машина, тарахтя по проселку, уехала. Я с завистью следил за ней, пока она не скрылась за поворотом. Как приятно, — думал я, — прокатиться в таком автомобиле. Это тебе не верхом ездить. На лошадь каждый дурак может усесться, а вот в автомобиль так просто не заберешься, тут надо, чтоб ты либо в наручниках был, либо в галифе. Лучше в галифе.
— Ступай, Пранук, матери скажи, — обратился к моему дружку Порядок. Он остался с нами на косогоре, разморенный жарой, в расстегнутом мундире с выцветшими на солнце погонами и потускневшими от времени пуговицами.
— Сами увезли, сами и скажите, — сказал Пранас.
— Разве я его увез? — обиженно спросил наш полицейский. — Ты же видел.
— А кто же?
— Автомобиль.
— Вы… Вы…
На глаза Пранаса навернулись слезы. А он еще клялся, будто никогда не плакал и не заплачет. Нет такого человека на земле, который ни разу не заплакал бы. Собаки, и те плачут. Сам видел. И кошки ревут. Наша кошка, когда бабушка у нее тайком котят ворует, просто заливается слезами. Интересно, соленые ли они — собачьи и кошачьи слезы? Надо будет лизнуть.
— Порядок, — согласился наш полицейский. — Сам скажу. Если бы мне жалованье не платили, я бы никогда за ним не пришел. Но кто-то должен, ребятки, за такими приходить. Как кто-то должен ловить рыбу, мастерить шкафы, пасти скотину.
— Шли бы лучше скотину пасти, — сказал полицейскому Пранас.
— Поздно, — промолвил Порядок.
Больше он ничего не сказал, сплюнул и побрел один, а Пранас поднял с земли камень и запустил в его сторону. Но камень до Порядка не долетел. Тогда Пранас нагнулся и снова взял камень, и снова швырнул его в нашего полицейского, но камень опять шлепнулся в песок.
Бабушка хорошо знала отца Тересе, покойного дедушку Пранаса, рыбака Вацлаваса. Бабушка только у него покупала на пасху рыбу. О старике Вацлавасе по местечку ходили всякие слухи, поговаривали, будто он колдун, будто голыми руками налимов ловит: нырнет на дно и хвать рыбу за бок, будто умеет спичкой воду зажигать. Какая разница, кто он такой, защищала его бабушка, пусть будет трижды колдун, его рыба самая вкусная! У другого купишь, так обязательно что-нибудь у нее в брюхе найдешь: то фитиль от керосиновой лампы, то дратву, то червя на крючке… После смерти Вацлаваса бабушка редко у кого брала рыбу.
Погиб старик Вацлавас так же странно, как и жил. Никто толком не знал, что с ним случилось. Кто-то якобы слышал на берегу его последние слова:
— Пора и мне самому рыбой стать.
— Здравствуйте, — почтительно поздоровалась с бабушкой тетка Тересе.
— Здравствуй, — сказала бабушка, смахивая с лица прилипший пух. — Даниил, тебе нечего тут делать.
— Я на солнышке погреюсь, — попросил я.
— В другой раз погреешься, — пробурчала бабушка. — На твой век солнышка хватит.
Гневить ее было опасно. Пока она смахивала с лица всех нас кормивший пух, я юркнул за колодец и притаился. Отсюда мне было хорошо видно печальное лицо Тересе.
— У меня к вам просьба, — тихо сказала Тересе, и я насторожился.
— Проси, — разрешила бабушка. Я не видел ее лица, да у меня и не было ни малейшего желания его увидеть. Я, слава богу, на него насмотрелся — ничего доброго оно мне не сулило.
— Вы, кажется, едете с внуком в город? — Тересе умела говорить по-нашему.
— Да.
Ветер доносил до меня голоса бабушки и пушинки. Он уносил их куда-то вверх, к облакам и птицам, которых никому — ни бабушке, ни самому дьяволу не удастся ощипать.
— В тюрьму?
— Да.
— Ихние камеры, оказывается, рядом. — Тетка Тересе заложила за спину руки, чтобы бабушка не видела, как они дрожат. — Вот я и подумала, раз в город едете, может, не откажетесь… посылочку…
— Я бы ему не посылочку послала, — вспылила бабушка. — Оставил тебя, брюхатую, а сам себе отдыхает.
— Не отдыхают они там, — робко заступилась за мужа тетка Тересе. — Сами посудите, какой за решеткой отдых?
— Отдых! — воскликнула бабушка с такой силой, что на помощь прибежал наш петух, застыл рядом и впился в нее сизым и плутоватым оком. — Кто работает, тот за решеткой не сидит. Ты сидишь? Я сижу? Бездельники! Уж если их матери ничему не научили, то тюрьмы и подавно не научат.
Тетка Тересе стояла растерянная. Из-под ситцевого платья выпирал живот. Казалось, она спрятала там большой кочан капусты. Ветер трепал ее рыжие, выгоревшие на солнце волосы.
— Может, все-таки не откажете в любезности, — с отчаянием повторила Тересе и откинула со лба упавшую рыжую прядку.
— Только знай: свинины я не повезу!
— Я и не положу, — заверила тетка Тересе. — Можете быть спокойны.
— Я Даниила пришлю, — сказала бабушка.
— Премного благодарна, — встрепенулась Тересе. — Может, вам постирать чего… или полы помыть…
— Я, слава богу, сама пока и мою и стираю, — застрекотала бабушка. — Ты лучше постарайся девку родить… Девки по тюрьмам не сидят… Девки старуху мать на решетку не променяют… Будь они трижды прокляты, наши сыновья!
Тересе подавленно молчала. Она не ждала от старухи такой вспышки гнева и не знала, оставаться ей или уходить.
— Ты знаешь, зачем я к своему еду? — уставилась на жену столяра бабушка.
— Не знаю, — извинилась тетка Тересе.
— Я ему не повезу ни мацы, ни свинины. Полный рот слюней, и только, и плюну в его бесстыжие глаза!.. Твой, небось, тоже говорил: мы за справедливость, за другую жизнь… А может, мне не надо никакой справедливости? Может, мне начхать на другую жизнь?
Мне хотелось выскочить из своего укрытия и плюнуть в сторону бабушки, но я стеснялся тетки Тересе и боялся остаться дома.
Мою радость по поводу поездки в город вдруг омрачило непонятное чувство вины перед отцом, перед теткой Тересе, перед гусями и кошкой, перед всей землей, на которой не будет ни другой жизни, ни справедливости. Я не шибко понимал, что такое справедливость и что такое другая жизнь, но меня нередко тревожило смутное сознание своей беспомощности. Мне казалось, что так и должно быть, что так пребудет вечно, и я привыкал к своей тоске и беспомощности, как к своему двору, улице, речке, катившей свои чистые и ленивые воды.
— Когда же вы собираетесь поехать? — отважилась перебить бабушку Тересе.
— Бог даст, в воскресенье, — сказала бабушка и зашагала к дому, к неощипанному гусю, ко мне и деду, колдовавшему над карманными часами парикмахера Дамского, которые он чинил даром — почти никто не приносил ему в починку часы за деньги.
Я выждал, пока бабушка закрыла за собой дверь, выбежал из своего укрытия и бросился в хату.
— Бабушка, ты на самом деле плюнешь ему в глаза? — спросил я и поперхнулся гусиным пухом.
— Ты что, негодник, подслушивал? Вот почему петух кукарекал.
— Это я, бабушка, кукарекал, а петух подслушивал.
Вид у меня был жалкий. Я покаянно смотрел на бабушку, пытаясь найти в ее взгляде что-то похожее на прощение, но ничего, кроме усталости и безразличия, он не выражал. Со стульчика свисала ощипанная, длинная, как маятник, шея гуся.