Леонид Бежин - Чары. Избранная проза
— Отец, нас, кажется, бьют? — спросил он, придавая своему вопросу оттенок осторожной, допускающей сомнение догадки, и его лицо просияло улыбкой идиотического блаженства и восторга.
Толстяк подтвердил его осторожную догадку, с флегматическим спокойствием добавив:
— Главное, за что?!
Мотор взревел, обдав нас облаком гари, оба пригнулись и, когда сумка просвистела у них над головой, дружно загоготали.
— Выходи, выходи замуж, малютка. Завидуем тому счастливчику.
И укатили.
— Что это за типы? — спросил я у Лизы, и она поморщилась, испытывая затруднение при выборе слова, в котором откровенность соединилась бы со щадящей меня уклончивостью.
— Да так… тоже грузчики.
Нам обоим стало неловко и тягостно, как бывает тягостно людям, не желающим замечать того, что у них нет явного повода, чтобы расстаться, и в то же время их ничто не удерживает вместе. В душе я издевался над собой, все казалось до смерти глупым, смешным, несуразным. Но я, словно заторможенный, продолжал идти. Я был уверен, что она сама меня сейчас прогонит, сказав что-нибудь резкое, обидное, оскорбительное, после чего я, незадачливый донжуан, уже никогда не осмелюсь, не сунусь. Но она вдруг поймала мою руку и сжала так резко и судорожно, словно могла упасть без опоры.
— Как-то мне нехорошо, Петя… как-то не по себе, тяжко и муторно.
Убедившись, что меня не гонят, я стал лихорадочно изыскивать способ ее развеселить. Было самое время извлечь червонец, разыграв вокруг него фарс на тему грузчиков. Но в памяти всплыли бабьего вида толстяк и его приятель, сердце у меня сжалось от боли, и я почувствовал себя так скверно, словно облако гари вокруг, оставленное мотоциклом, не рассеялось, а еще больше сгустилось. Я вяло и безучастно протянул ей деньги, с саркастической усмешкой пробормотав:
— Возвращаю долг. Моя помощь была бескорыстной.
Она удивилась, вспомнила и рассмеялась.
— Пропьем?
IVЛиза уже тащила меня в угловой магазин. Его будто бы знали все арбатские старухи, покупавшие у одного прилавка яблоки и мандарины, а у другого бублики, сайки и кренделя. Это развеяло мою мрачность, и мы купили бутылку красного молдавского вина, завернутую в хрустящую бумагу, пакет яблок с прилипшими к ним соломинками и, конечно, обсыпанный маком, утыканный изюмом и цукатами крендель. Вокруг этого кренделя мы умудрились разыграть целую сцену, изображая в лицах то арбатских старух, выщипывающих из него мак и цукаты, то разрумянившихся, взопревших замоскворецких купцов за самоваром и изощряясь в остротах, одна другой хлеще.
С вином и закусками мы вломились в рассохшийся, скрипучий лифт, тихонько прошмыгнули мимо соседей… Лиза убрала со столика разбросанные в беспорядке карты, пепельницу с окурками, розовыми от губной помады, водрузила на место телефонную трубку и постелила льняную скатерть. Мы стали пировать и шептаться. О чем же? Да обо всем: о ее загадочном и таинственном окне, об арбатских старухах и их умопомрачительных кладах, зашитых в перину, о способах вызывания духов с помощью дверных звонков. Это было так глупо и так восхитительно (восхитительно глупо!), что я даже забыл о тех, на мотоцикле, забыл, что Лиза вдвое меня старше, что она женщина, рядом с которой я, по существу, мальчишка. И мне надо быть настороже, чтобы мое мальчишество не обнаружилось, не проявилось неким предательским образом, иначе позор…
Самое время было превратиться в сурового велогонщика, но, повторяю, я обо всем забыл.
Только однажды наш разговор принял странный, рискованный, причудливый оборот, — такой же причудливый, как тень от лампы, отбрасываемая на стену. Мы вспоминали наше воскресное знакомство, покупку абажура, и Лиза сказала:
— У тебя славный отец — добряк…
Я никогда так об отце не думал, его доброта казалась мне слишком привычной и обыкновенной, чтобы возводить ее в какое-либо достоинство. Пробормотав что-то в ответ, я налил и ей, и себе вина, — налил в рюмки, поскольку бокалов на столике не было. И тут Лиза задала поистине невиннейший вопрос, от которого я чуть не поперхнулся:
— А почему он не приходит? — В этом сквозила очаровательная двусмысленность, на которую была способна лишь Лиза.
— Ну, видишь ли, у него жена, и к тому же отец такой человек…
— Представляю, представляю себе его жену, — перебила меня Лиза, и в ее голосе послышалось мстительное торжество, с каким говорят о соперницах. — Холодная и строгая блондинка, прибалтийские голубые глаза, волосы туго стянуты и заколоты гребнем, нитка янтаря на груди, поверх лацканов пиджака белый отложной воротничок блузки. Преподает немецкий и, обращаясь к ученикам, всегда произносит: «Соблаговолите…»
Это была точь-в-точь моя мать, правда, она преподавала английский.
— Как ты угадала?! Ведь ты ее никогда не видела!
— Это же очень просто! Достаточно того, что я видела тебя и твоего отца. К тому же люди сейчас так похожи, и если знать их немножко… Вот ты, к примеру, учишься в университете. — Она явно собиралась угадать все обо мне.
— Допустим…
— …и изучаешь всякие старые книжки.
— Чертовски верно! — захохотал я. — Оказывается, ты такой же наблюдатель, как и я! Дальше!
Но Лиза, молча, разглядывала меня, держа рюмку наклоненной так, что вино могло вот-вот пролиться на скатерть. Опасаясь за скатерть, я взял у нее рюмку, и она выпила вино из моих рук, покорно мне, подчиняясь, словно я был восточный халиф, ее владыка и повелитель. Я хотел спросить, нет ли в буфете бокалов, но, осушив рюмку, она придвинулась поближе, прижалась ко мне растрепанной головой, крашенной раз двадцать во все цвета радуги, я обнял ее, и мы замерли. Она сама расстегнула пуговицу матроски и сняла с шеи крестик, шепча мне на ухо такое, что в голове у меня помутилось:
— У меня хорошая грудь, ты удивишься… — И проникнутая тщеславной радостью, победительно искала у меня в глазах отблеск этого радостного удивления.
Оставив меня на миг, она задернула занавески и отбросила полосатое солдатское одеяло на постели…
В тот вечер я чуть ли не до беспамятства носил ее на руках, в темноте натыкаясь на стулья и углы буфета, и было странно думать, что все испытываемое мною блаженство заключается в обыкновенной и волшебной, упоительной тяжести ее тела. Лиза вырывалась, соскальзывала на пол, наливала мне и себе остывший чай, отпивая из кружки и зажмуривая глаза так, словно она смаковала душистое вино, кружившее ей голову. По коридору шаркали соседи, на кухне что-то гремело, и на занавесках лежала косая тень от пожарной лестницы. Становилось зябко, и мы ныряли под колючее солдатское одеяло, в нескольких местах прожженное утюгом. Мы прижимались друг к другу, дрожа от того, что мы оба такие холодные, но постепенно согревались и отбрасывали подушку и одеяло, такие мешавшие и ненужные.
…И каким безжалостным, жестоким был после этого для меня конец, почти невероятный. Я захотел зажечь свет, стал шарить рукой по стене, отыскивая выключатель, и, кстати, спросил, где же абажур, купленный Лизой для того, чтобы принарядить болтавшуюся на шнуре голую лампочку. Я ждал, что вновь начнутся остроты, теперь уже вокруг абажура, ведь по этому поводу можно было шутить и каламбурить до бесконечности. Но Лиза вдруг отвернулась и отчетливо, внятно и сухо произнесла:
— Его здесь нет. Он совсем в другом месте.
Я еще не замечал, не предугадывал никакой угрозы, принимая сказанное за пробный заход, осторожную пристрелку перед каскадом новых хохм и дурачеств.
— В каком же, если не секрет? — спросил я, слегка играя голосом в знак того, что я тоже готов хохмить и дурачиться, и Лиза с неприязнью, досадой и негодованием отшатнулась, отпрянула.
— Ведь я выхожу замуж! Ты слышал! Слышал!
Да-да, Лиза выходила замуж за пожилого вдовца с донским чубом, хозяйственного, здоровенького и сластолюбивого, заядлого дачника и садовода. Он брызгал из лейки на капустные грядки, окуривал дымом пчелиные улья, белил стволы яблонь и выращивал в оранжерее цветочные луковицы. Случай сам нашел ее — зачем отказываться?! Ведь я ее под венец не поведу! Поэтому мне лучше не приходить…
VВ октябре научное студенческое общество нашего факультета, мнимая деятельность которого была весомым добавлением к прочим мнимостям тогдашней жизни, вдруг пробудилось от спячки, встряхнулось, судорожно зевнуло и решило закатить конференцию. И закатило, что называется, на широкую ногу, с помпой: гостей созвали издалека, а в президиум удалось заполучить седовласого, пришаркивающего академика, который, не расслышав обращения в свой адрес, приставлял ладонь к уху и спрашивал: «Ась?» По этому случаю университетское начальство расщедрилось и — вот вам шуба с барского плеча! — выделило средства для премий, грамот и наград. Я как признанный в факультетских научных кругах знаток допушкинской поры с благословения профессора Преображенского, который прокоптил табачным дымом, залил чаем, но так и не прочитал до конца мой доклад, вытащил на кафедру «Бедную Лизу»…