Франсуаза Саган - Приблуда
– Я послал куда подальше поганую свинью Мошана, – не сдержался все-таки и заявил он с гордостью.
Хозяйка бросила на него взгляд, в котором он прочитал иронию и полнейшее презрение, и мгновенно от этого взгляда протрезвел. «Невелика заслуга, – осадил он сам себя, – заткнуть рот жирному унтеру в метр шестьдесят ростом… Это следовало сделать десять лет назад, подумаешь, подвиг, нашел чем гордиться. Хорошенький подвиг для мнимого убийцы, семнадцать раз пырнувшего ножом несчастного бельгийца и сбросившего его живьем в канал…» В эту минуту Герэ впервые почувствовал, как за ним захлопывается западня.
Он вдруг испугался, что она заподозрит обман. И понял, что особенно сейчас, после дня торжества, более всего, даже более возможного ареста он боится, что она перестанет считать его преступником, что в ее ясных хищных глазах сотрется образ Герэ-головореза, образ, позволивший ему целый день прожить человеком. А что, если найдут убийцу? Настоящего. Если она узнает, что дерзкое преступление совершил не он? Если догадается, что вовсе не злость «дюжего мужика», как ей представлялось, а простая случайность сделала его обладателем драгоценностей?..
Он смутно чувствовал, что такое открытие коренным образом все бы изменило и деньги, которых она так откровенно желала, обесценились бы для нее на три четверти. Что банкноты, не будь они вымазаны густой кровью жертвы, сделались бы в ее глазах «грязными». Это ощущение пронзило его, и он на секунду замер с поднятой вилкой и опущенной головой, лишившись разом аппетита и мыслей. Старик Дютиё не произносил ни слова, она подавала бесшумно, даже без тех редких отрывистых комментариев, какими удостаивала своих постояльцев прежде. И новый Герэ начинал постепенно распадаться: он застегнул ворот рубашки, затянул галстук, уронил вилку, смутился. Ему казалось, что он жует слишком шумно, что рука его одрябла, а мускулы сдулись.
Когда Дютиё поднялся, угрюмо буркнув: «Спокойной ночи», – ему захотелось его удержать, сыграть с ним в карты и даже завести разговор о войне 40-го и плене – излюбленной теме старика, давно набившей всем оскомину. Но дедулю мутило после вчерашнего, и задерживаться он был не расположен, так что вскоре Герэ остался за столом один; он сидел, положив руки по бокам от тарелки, подавленный, скованный, переходя от стыда к отчаянию и от отчаяния – к желанию позвать на помощь… но кого? Эта женщина казалась бесстрастнее гранита. Как несбыточный сон, вспоминались ему те несколько минут, когда она смеялась, говорила об орхидеях, о солнце, о том, как ей будут массировать большие пальцы на ногах; те несколько незабываемых минут, когда лицо ее озарилось светом очарования, молодости и поразительной красоты.
«Она мне нравится», – говорил он себе с изумлением, но сильнее изумления было сожаление о том, что она больше не старалась его обольстить. Между тем ее бесформенный на первый взгляд силуэт, подобранные волосы, скрытное, отмеченное печатью времени и горечи лицо казались ему отныне отражением его собственной судьбы. Несуразные мысли одолевали его затуманившийся разум: побежать наверх, взять кожаный мешочек, высыпать все драгоценности на кухонную клеенку, отдать их ей, умолять ее, если понадобится, их принять. В затмении своем он даже мечтал броситься к ногам печальной и мрачной домохозяйки, предложить ей свою жизнь, кровь, сокровища – все, что угодно, лишь бы только она еще раз взглянула на него с тем загадочным уважением и желанием… Речь, понятно, не о том, чтоб она его полюбила, думал он, вернее, силился так думать, нет, просто ему хотелось, чтоб она обратила на него внимание, чтоб восхищалась им как мужчиной и как героем. Потому что новый для него образ героя и мужчины, в котором она ему сегодня отказывала, не имел ничего общего с тем, который отражался в глазах Николь: последний был слишком примитивным, однозначным, лишенным притягательности.
Хозяйка мыла посуду размеренными привычными движениями; и вдруг он не выдержал, ударил кулаком по столу, да с такой силой, что тарелка подскочила и разбилась о кафельный пол. Мадам Бирон, хотя и стояла к нему спиной, даже не вздрогнула, лишь обернулась через плечо.
– Боже мой! – закричал Герэ. – Боже мой! Вы что, мне слова сказать не можете? Что я такого сделал? За шаль извиняюсь, я не нарочно…
Ничего не отвечая, она тяжело наклонилась и метелкой собрала осколки на совок, «явно преувеличивая усилие», – подумалось Герэ. Она намеренно старалась казаться старее и утомленнее, чем была на самом деле. Она не стремилась больше ему понравиться, она его отталкивала. Да что ему за дело, в конце-то концов, уговаривал он себя. Какое ему дело до того, что эта взбалмошная, грубая и жадная особа к нему охладела? Он отдаст ей часть добычи, треть, половину, если она захочет, а на остальное уедет в Сенегал или еще куда-нибудь и станет жить там припеваючи. Так чего ей еще надо? Так твердил он про себя безо всякой логики, потому что откуда ей было знать, что он уже сдался и оставил ей отступного.
– С вас три пятьдесят за разбитую тарелку, месье Герэ, – сказала она. – Я запишу на ваш счет.
– Да плевал я на три пятьдесят! – гаркнул он и в подтверждение своих слов еще сильнее хлопнул по столу, желая, чтоб стол сломался, чтоб все полетело на пол и разбилось и чтоб нанесенный урон пробудил в ее потухшем взоре искорку интереса.
Ничего подобного не произошло, а он только отбил себе ладонь. Не сознавая, что ведет себя как маленький, он поднес ушибленную руку к губам.
– Больно, – буркнул он с обидой, словно бы мог рассчитывать хоть на толику жалости с ее стороны.
Тем временем она повесила на место тряпку, расшевелила золу в печи, сняла фартук, сложила – и все это не глядя на Герэ, будто бы его здесь не было. Сейчас она уйдет спать, а он останется – в пух и прах побежденный победитель на жалком, выложенном плиткой поле боя. Тем не менее он не посмел шевельнуться, когда она выходила, и еще добрых пять минут после ее ухода просидел неподвижно в изнеможении и отчаянии, положив обе руки на скатерть, слушая тиканье настенных часов. Затем поднялся к себе, не заперев двери, подошел к печи, протянул руку за мешочком, но брать не стал. Не раздеваясь, он повалился на кровать и до самого рассвета курил сигарету за сигаретой, глядя, как при электрическом свете, тускнеющем от посмеивающихся над ним первых лучей дневного, становятся гротескными и пугающими приклеенные на стене фотографии средиземноморских пляжей и соблазнительные красотки на них.
На другой день шел дождь и на третий – тоже. Завод Самсона вновь обрел своего незаметного и молчаливого младшего счетовода, а собака снова начала от него шарахаться; на третий день, когда Герэ поднял камень, чтоб вспугнуть не в меру расщебетавшегося на верхушке дерева дрозда, собака приняла угрозу на свой счет, взвыла и, поджав хвост, бросилась наутек. Оставшись один, Герэ вдруг припустился к дому, готовый на все и ни на что конкретно. Влетел в коридор, заорал, как безумный: «Мадам Бирон! Мадам Бирон!» – голосом, полным отчаяния и паники; заглянул в пустую кухню и маленький кабинет; без стука ворвался к Дютиё, пустая спальня которого означала, что старик, как обычно, уехал на выходные; забежал к себе, но даже не взглянул на печь с ее сокровищами и тем же решительным шагом переступил порог комнаты хозяйки.
Накинув халат, она сидела в закутке, служившем ей ванной. Одно плечо у нее было оголено, волосы распущены, в ней чувствовалась обезоруженность женщины за туалетом; Герэ не увидел торжествующего и лукавого взгляда, который она бросила на себя в зеркало, когда он накинулся на нее, обнял, как опьяненный страстью юнец, уткнувшись лицом в ее затылок и все еще округлое плечо, такое плотское, такое для него желанное, которое она подставляла ему со спины, как его единственную и последнюю надежду.
На рассвете он сидел на ее постели с обнаженным торсом и сквозь открытое окно смотрел на зарождающийся серый суровый день, на бледную землю пустыря, по которому дождь стучал умиротворенно и чуть ли не ласково.
Она лежала у него за спиной, натянув простыню до самого подбородка, наполовину скрытая подушкой, и властной, красивой, таинственно выступающей из темноты рукой мечтательно гладила его по спине, спокойно, как гладят лошадь. Поскольку он не реагировал, она больно ущипнула его, но он и тут не обернулся, а только чуть наклонил к ней голову, улыбаясь смущенно и умиротворенно. Он не мог видеть ее на еще окутанной полумраком кровати, но отчетливо слышал ее голос, близкий, теплый голос удовлетворенной женщины. «Красивый парень, – говорил этот голос, – ты красивый парень…» Она похлопывала его по бокам, точно барышник лошадь, а он польщенно улыбался. Он непринужденно закурил, она требовательно застучала ему по спине; протянув сигарету ей, он сам взял другую.
– Очень мило с твоей стороны раскуривать сигареты для старушки матери, – проговорил насмешливый голос у него за спиной. – Ты знаешь, что я тебе в матери гожусь? А? Негодник ты эдакий?