Виктор Ерофеев - Лабиринт Два: Остается одно: Произвол
«До чего, до чего вы были не правы, нападая на Гоголя, — передает Розанов слова Страхова, — я перечитываю вот… и изумляюсь; изумляюсь этой неистощимой силе творчества, этой верности взгляда, этому чудному языку. Вы говорите — Мертвые души; да помилуйте, они до сих пор живые, оглянитесь только, только умейте смотреть».[21]
Есть в некрологе еще одно любопытное место, где приводятся слова Страхова, выражающие, на мой взгляд, возможную позицию славянофилов по отношению к самому Розанову:
«Вы славянофил или, по крайней мере, поднялись с почвы славянофильской; вы приносите поэтому неизмеримый вред школе, ибо ваши мнения могут быть поставлены ей на счет: между тем славянофильство всегда было терпимо, никогда оно силы не проповедовало».
Но Розанов потому так охотно и приводит критический отзыв Страхова, что видит в нем общеславянофильскую слабость и непоследовательность. И он отвечает не только Страхову, но и всей школе в целом, отвечает ученик, постигший ошибку учителей:
«…Он (Страхов. — В.Е.) не замечал, что это была школа существенным образом словесная; школа замечательных теорий, из которых никак не умел родиться факт. Жизнь именно есть вереница фактов, и ео ipso понуждений… Нужен и меч в истории, нужно и слово; прекраснее слово, но необходим бывает и меч».[22]
Да, Розанов явно рвался в бой, размахивал мечом, метил в Гоголя и получал удовольствие от «либеральных» камней, полетевших в его огород. За ним с легкой руки Вл. Соловьева закрепилась репутация Иудушки Головлева, но он презирал Вл. Соловьева не меньше, чем самого Щедрина, и готов был страдать, словно желая доказать читателям, что праведники и пророки находятся не и том стане, где их ищут, — в том стане нетрудно выдвинуться: достаточно насмешливой фразы. Кто сказал, что в России невыгодно быть обличителем? Это, утверждал Розанов, обеспеченная общественная карьера, несмотря ни на какие гонения. Гонения выдумала глупая власть для поощрения гонимых, для раздувания шума вокруг их имен. В России куда более опасно быть консерватором: съедят, даже не выслушав до конца, не разобравшись что и как. В этом Розанов был убежден на примере того же Н.Страхова, К.Леонтьева, Н.Данилевского — «литературных изгнанников», мимо которых прошел, как утверждал Розанов, русский читатель. В пылу полемики Розанов берется защищать даже самые отпетые репутации, восхищается публицистическим даром кн. Мещерского, издателя «Гражданина», вступается за Ф.Булгарина, призывая читателя задуматься хотя бы над тем фактом, что имеющий «осиновый кол» в своей могиле Булгарин был «интимным другом» Грибоедову, который, посылая Бултарину рукопись своей знаменитой комедии, просил: «Сохрани мое «Горе…»».[23] Но, прикрывая Булгарина именем Грибоедова, Розанов вокруг Грибоедова же начинает плести интриги, упрекает автора комедии в непонимании России, в безжизненности и «неумности» его творения. Розанов 90-х годов оказался под властью простой до гениальности идеи, достойной Поприщина: чтобы спасти гибнущую Россию, необходимо все «плюсы» общественного мнения обратить в «минусы» и vice versa. Мечта Розанова уводила его к прямому действию, при котором слово играет второстепенную роль, однако дело заключалось в том, что Розанов как раз не был человеком действия, мечта пришла в конфликте его литературной сущностью. К тому же был предел и розановского всепрощения по отношению к российской государственности. Назревал 1905 год. Несостоятельность самодержавия становилась выводом не только революционного сознания, но и элементарного, обывательского здравомыслия. Розанов мог не считаться с революционерами, но российский обыватель значил для него много, именно обывателя должна была согреть его мечта, а обыватель вел подсчет политическим и экономическим провалам правительства.
Мечта Розанова погибла, придя в нестерпимое противоречие как с действительностью, так и с личностью мечтателя. Но ее гибель не привела Розанова в стан его стародавних союзников по гимназическому «радикализму». Социальный индифферентизм как возможная позиция также не удовлетворял Розанова. Взрыв розановской идеологии выворотил идеолога наизнанку, обнажил все те потаенные сомнения, тревоги и растерянность, которые Розанов раньше тщательно скрывал от своего читателя и, должно быть, самого себя. Теперь вместо монолита Розанов предстал перед читателем грудой разноцветных обломков, «опавшими листьями» прежней мечты, и именно эти «опавшие листья» и есть тот настоящий Розанов, который стал уникальной фигурой в русской словесной культуре начала XX века. «От всего ушел и никуда не пришел»,[24] — писал Розанов о себе. Из «листьев» Розанову удалось создать мозаический узор мысли. Мечта погибла, но сохранилась ностальгия по ней и вопрос: кто виноват? Кто виноват в гибели мечты? Розанов отвечал решительно: все. Радикалы и консерваторы, русская история, сам Розанов, церковь и еще шире — христианство и, наконец, вся русская литература. Но по-прежнему главный виновник — Гоголь.
Такова позиция Розанова между двух революций. Пока была жива розановская мечта, пока он верил в счастливое воссоединение русского духа с российской государственностью, Розанов очень неохотно «отдавал» русских писателей своим идейным оппонентам. Собственно, в «отщепенцах» оказался только Гоголь. Правда, при внимательном чтении можно было нащупать его неприязнь вообще к сатирическому направлению: Фонвизину, Грибоедову, Щедрину, — сатира и мечта для него несовместимы, но Розанов все-таки не искал себе новых врагов, а непосредственно мечте вредил Гоголь.
Тогда же, когда Розанов похоронил свою мечту, он гораздо более придирчивым взглядом посмотрел на русскую литературу и обнаружил, что она вся полна отщепенцев, что русская литература не делает дело, не вьет гнездо, что подавляющее количество писателей, которых мы теперь называем критическими реалистами, по Розанову, антисоциальны.
«По содержанию литература русская, — писал Розанов, — есть такая мерзость, — такая мерзость бесстыдства и наглости, — как ни единая литература. В большом Царстве, с большою силою, при народе трудолюбивом, смышленом, покорном, — что она сделала? Она не выучила и не внушила выучить — чтобы этот народ хотя бы научили гвоздь выковать, серп исполнить, косу для косьбы сделать… Народ рос совершенно первобытно с Петра Великого, а литература занималась только, «как они любили» и «о чем разговаривали»».[25]
Розанов постоянно оперирует понятиями «пользы» и «вреда», подчиняя этим понятиям истину. Столкновение истины с пользой рассматривается Розановым на примере деятельности Новикова и Радищева. «Они говорили правду, и высокую человеческую правду», — признает он. Однако «есть несвоевременные слова». Именно такие слова были произнесены Новиковым и Радищевым, и если бы их правда распространилась по всей России, то Россия не имела бы духа «отразить Наполеона».[26]
Вот корень розановского отношения к русской литературе. Русская литература либо сибаритствовала, либо вредила России, говоря «правду». Россия была слишком слаба для принятия «правды»: скажи ей «правду», и она рассыплется, не отразит Наполеона. Но и «правду»-то русская литература говорила не ради «правды». Здесь розановская мысль вступает в конфликт с самой «сущностью» печатного слова, и не случайно, что у Розанова в основе основ виноват Гутенберг. Именно из-за печатного станка литература превратилась в источник славы и удовлетворения писательского тщеславия. Литература, по Розанову, только и живет тревогой о «сохранении имени в потомстве». А самый верный путь к «сохранению» указал Герострат. Все литераторы — в душе Геростраты или Добчинские.
«Ни для кого так не легко сжечь Рим, как для Добчинского. Каталина задумается. Манилов — пожалеет; Собакевич не поворотится; но Добчинский поспешит со всех ног: «Боже! да ведь Рим только и ждал меня, и я именно и родился, чтобы сжечь Рим; смотри, публика, и запоминай мое имя»».[27]
Через прозрачный намек на «третий Рим», который поджигает русский литератор — Добчинский, Розанов возвращается от литературы вообще к сущности русской литературы. Он находит ее преисполненной самодовольства, сытости. Обличения идут на пользу не России, а самим обличителям.
«Как «матерый волк», — пишет Розанов о Щедрине, — он наелся русской крови и сытый отвалился в могилу».[28]
Даже Достоевский кажется Розанову подозрительной фигурой. Он тоже виноват, виноват в том, что так внимательно приглядывается к нигилистам, что, по сути дела, «организовал» их направление:
«Достоевский, как пьяная нервная баба, вцепился в «сволочь» на Руси и стал пророком ее».[29]