Виктор Ерофеев - Лабиринт Два: Остается одно: Произвол
Считая славянофилов «школою протеста психического склада русского народа против всего, что создано психологическим складом романо-германских народов», Розанов как суммарный вывод из славянофильского учения выдвигал четыре основных начала, являющихся, по его мнению, исключительной принадлежностью русского народа:
1) начало гармонии, согласия частей, «взамен антагонизма их, какой мы видим на Западе в борьбе сословий, положений, классов, в противоположении церкви государству»;
2) начало доверия как естественное выражение этого согласия, которое, при его отсутствии, «заменилось подозрительным подсматриванием друг за другом, системою договоров, гарантий, хартий — конституционализмом Запада»;
3) начало цельности в отношении ко всякой действительности, к истине, которая постигается не обособленным рассудком через философию, но благодаря нравственным поискам;
4) начало соборности, «слиянности с ближним — что так противоположно римскому католицизму, с его внешним механизмом папства… и не похоже также на протестантизм…».[11]
Эта система, наконец, включала в себя идею «преданности» русского народа «верховной власти».[12]
Нельзя не заметить, что Розанов весьма основательно упростил славянофильское учение, что обычно характерно для эпигонов. Однако Розанов вовсе не был эпигоном, лишь повторяющим «зады» учения, к тому же дурно усвоенного. Его схематизация имела целью примирить славянофильство с российской государственностью, положить наконец предел взаимным подозрениям, нередко доходившим до открытого антагонизма. Очистя славянофильскую идею от всяческих «антигосударственных» наслоений, приведя ее к знаменателю положительной националистической доктрины, гармонирующей с государственным сознанием эпохи Александра III, Розанов естественным образом оказался в рядах махровых консерваторов. Но он, в отличие от Каткова или Победоносцева, которых упрекал в «самодовольстве» и в том, что они Россию в настоящем ее положении считают здоровой, был, что называется, «реакционным романтиком»: он мечтал об «одухотворении» русского самодержавия. Безусловно, он видел вопиющие изъяны государственной системы, способной до бесконечности вредить самой себе, он понимал всю ее глупость, косность и слабость; тем не менее Розанов — и здесь корень его расхождения как со славянофилами, по мнению которых российская государственность со времен Петра I утонула в «немецкой» бюрократии, так и с западниками, считавшими самодержавие общественным атавизмом, — полагал, что социальная система России в своем принципе является органическим для страны образованием, что она в перспективе жизнеспособна. В результате он не только не отделял судьбу России от ее государственной власти, но, напротив, взаимосвязывал эти понятия. Как публицист и литературный критик, Розанов в 90-е годы видел свое назначение в моральной помощи власти (хотя она и не понимает того, что в этой помощи нуждается), в улучшении режима и в борьбе с разрушительными тенденциями, которые, нанося удары по власти, наносят удары по самой России, главное, с социальными «утопиями», грозящими стране, как он понимал, гибелью.
Выступая с таких позиций, Розанов не мог не прийти в конфликт с основным направлением русской литературы XIX века, со всеми без исключения великими русскими писателями. Но конфликт в его полном объеме разгорелся не сразу.
Первоначально (в 90-е гг.) Розанов только Гоголя (во всяком случае, главным образом Гоголя), воспринял как своего оппонента и врага России. Розанов «наткнулся» на Гоголя, когда работал над книгой о Достоевском, «Легендой о Великом инквизиторе». В специально отведенной Гоголю главке он высказал сомнение в достоверности известного взгляда (высказанного, в частности, Ап. Григорьевым), по которому «вся наша новейшая литература исходит из Гоголя».[13] Розанов предложил диаметрально противоположный тезис: русская новейшая литература «вся в своем целом явилась отрицанием Гоголя, борьбой против него».[14] Впрочем, уточнял Розанов, не только новейшая, но и догоголевская литература, и прежде всех Пушкин, также враждебны Гоголю.
«Не в нашей только, но и во всемирной литературе, — утверждал в другой статье Розанов, — он стоит одиноким гением».[15]
«Мнимые», с его точки зрения, преемники Гоголя из русских писателей — Тургенев, Достоевский, Островский, Гончаров, Л.Толстой — обнаружили тонкое понимание внутренних движений человека, найдя за действиями, положениями, отношениями «человеческую душу, как скрытый двигатель и творец всех видимых фактов». Именно эта черта объясняет, по Розанову, всех перечисленных писателей, именно этой черты — «только ее одной и только у него одного»[16] — нет у Гоголя. Называя Гоголя «гениальным живописцем внешних форм», Розанов полагал (вспомним В.Авсеенко!), что «за этими формами ничего в сущности не скрывается, нет никакой души», так что название знаменитой гоголевской поэмы имеет символический смысл.
«Пусть изображаемое им общество было дурно и низко, — писал Розанов, — пусть оно заслуживало осмеяния, но разве не из людей уже оно состояло? Разве для него уже исчезли великие моменты смерти и рождения, общие для всего живого чувства любви и ненависти? И если, конечно, нет, то чем же эти фигуры, которые он вывел перед нами как своих героев, могли отозваться на эти великие моменты, почувствовать эти общие страсти? Что было за одеждою, которую одну мы видим на них, такого, что могло бы хоть когда-нибудь по-человечески порадоваться, пожалеть, возненавидеть?»[17]
Ниже я специально остановлюсь на том, являются ли гоголевские персонажи «живыми» или «мертвыми» душами и правомерны ли вообще приведенные вопросы Розанова, но пока что важно определить сущность розановской мысли. Она сводится к тому, что русские читатели не поняли «обмана»: они приняли «мертвые души» за реальное отображение социального характера целого поколения — поколения «ходячих мертвецов» — и возненавидели это поколение. За свою «гениальную и преступную клевету» Гоголь, по мнению Розанова, понес заслуженную кару (конец его жизни), но воздействие гоголевского творчества негативным образом отразилось на развитии русского общества.
Розанов последовательно увеличивает меру гоголевской вины. Если в «Легенде о Великом инквизиторе» — оклеветанное поколение, то уже в следующей работе о Гоголе (явившейся ответом на либеральную критику его концепции гоголевского творчества) Розанов идет значительно дальше.
«С Гоголя именно, — пишет он, — начинается в нашем обществе потеря чувства действительности, равно как от него же идет начало и отвращения к ней».[18]
Это уже выглядит почти как навет на Гоголя — источника, выходит дело, революционного брожения общества, и будь у молодого и пылкого Розанова побольше влияния, кто мог бы поручиться, что Гоголя не выставили бы из русской литературы как отщепенца, персону нон грата? Тем более что Розанов вовсе не желал оставаться на почве теории, он настаивал, чтобы словесные выводы переходили в санкцию, и с недоумением отмечал, что «партия», на идеях которой он основывается, оставляет его одного, без поддержки и поощрения.
В середине XIX века дискуссия о «дидактике» и «чистом искусстве» развела Гоголя и Пушкина по разные стороны баррикады. Временами Розанов почти дословно вторит А.Дружинину, который писал:
«Скажем нашу мысль без обиняков: наша текущая словесность изнурена, ослаблена своим сатирическим направлением. Против этого сатирического направления, к которому привело нас неумеренное подражание Гоголю, — поэзия Пушкина может служить лучшим орудием».[19]
Но основной смысл розановских разоблачений 90-х годов вовсе не в возвращении к полемике сорокалетней давности. Розанову нужен не идеологический нейтралитет «чистого искусства», которое в лице А.Дружинина протестует против социально активного направления в литературе. Ему нужна культурно-социальная сила, которая могла бы справиться с «вредным» направлением. И здесь его учителя из славянофильской школы оказались беспомощными. Они проявили «гнилой либерализм»: они не только не выступили против Гоголя, но оказались в числе его друзей и страстных почитателей. Откуда такая близорукость? Розанов вынужден отметить, что «основные славянофилы» признавали
«гениального, но извращенного Гоголя… самым великим деятелем в нашей литературе».[20]
Он объясняет это тем, что Гоголь «отрицанием своим совпал с их отрицанием», хотя не уточняет мысли о совпадении отрицаний, ибо, очевидно, не верит в нее. Для него понятно, что славянофилы заблуждались: совпадение, если оно и было, было минутным и случайным. Не удовлетворенный позицией «основных славянофилов», Розанов ищет в «партии» ветвь, которая верна не Гоголю, а Пушкину, причем не Пушкину теоретиков «чистого искусства», а Пушкину — автору «Возрождения», тяготеющему «к идеалам своего родного народа». К этой ветви Розанов причисляет Ап. Григорьева, Достоевского и Страхова. Но Ап. Григорьеву принадлежит тот вышеупомянутый взгляд на Гоголя, с которым спорил Розанов. Что же касается Страхова, то сам Розанов в статье на смерть Страхова признает, что Страхов не разделял его мыслей о Гоголе.