Арнольд Цвейг - Спор об унтере Грише
Алеша улыбается. Если бы они в этот момент не подходили к костру, то улыбка казалась бы еще более мрачной.
— Не верю я, Гриша, вот нистолечко не верю!
— Чему не веришь, приятель? — спрашивает хорошо говорящий по-русски унтер-офицер Лещинский, сидя у костра.
— Погоде, — живо отвечает Гриша. — Он думает, что будет дождь.
Ефрейтор Биркгольц приплелся к костру от своей одинокой сосны — через пять минут обеденный перерыв, каждую минуту может подъехать походная кухня, а свою посылку он почти уже обдумал. Столяр Биркгольц с Берлинерштрассе в Эберсвальде прислоняет винтовку к дереву и протягивает руки к огню. Он присаживается на кучку досок: русские, потеснившись, дают ему место.
— Дождь? Еще придется подождать, пока начнутся дожди. Уж поверь мне. Ветер каждый вечер так воет, что кажется, бараки взлетят в воздух, никак не уснуть. А рано утром небо опять чистое, словно праздничная скатерть у мамаши. Так-то, русский!
Гриша голыми руками кладет пылающий уголек на табак и попыхивает своей трубкой. Алеша стоит рядом и смущенно улыбается. Все умолкли. Слышен только шум и треск костра. Слова Биркгольца затронули у всех без исключения самое чувствительное место: тоску по родине. Все они, уже пожилые люди, на годы оторванные от обычного образа жизни и от близких, больны тоской по родине. Но, поскольку это чувство стало как бы неотъемлемой частью их души, центром жизненных интересов, они сами замечают его в себе лишь изредка, ст случая к случаю. Каждый из них, не задумываясь, отправился бы немедля домой, если бы душевная заторможенность и внешние препятствия, созданные вокруг них, были бы не столь сильны. Подобно Одиссею, возвращавшемуся на родину после Троянской войны, они готовы были пройти через все опасности скитаний, притягиваемые родиной, словно магнитом, и уверенные в том, что обязательно доберутся до дому.
Среди них — самая горячая натура была у Гриши, и поэтому он решился на то, о чем только мечтают миллионы одетых в разнообразные мундиры, занятых военным ремеслом людей. Но это неудержимое желание, на мгновение охватившее их всех, реет над ними, словно дым над костром… Внезапно глаза всех обращаются к небу. В голубом воздухе стоит странный трубный крик, словно неистовый металлический скрежет заржавленной двери.
— Гуси! — кричит кто-то и показывает пальцем на сверкающий клин больших птиц, которые, словно полуоткрытый циркуль, застыли высоко-высоко в воздухе и кажутся крохотными и ослепительно белыми. Высоко под облаками весна гонит стаю через леса.
— Да, они летят домой, — шепчет унтер-офицер Лещинский.
— На восток, — равнодушно роняет Гриша по-русски, нарушая задумчивое молчание и русских и немцев. Вереница превращается в блестящую точку и исчезает в пронизанном солнечными лучами воздухе.
Молчание возле костра прерывается докатившимся издалека возгласом: огромные котлы походной кухни только что прибыли по рельсам узкоколейки.
— Пятнадцать! — выкрикивает унтер-офицер Лещинский — это общепринятый среди строительных рабочих зов на обед. Чудесное словечко, сулящее отдых.
Все тянутся за посудой. Эти люди, рабочие в военной форме, любят пользоваться жаргоном, который напоминает им о свободе, о мирном времени и тяжелой борьбе за кусок хлеба. Некоторые встают. Под звяканье посуды — алюминия об алюминий или жести о жесть — Алеша говорит Грише:
— Значит, в восемь!
Гриша, смеясь, слегка похлопывает его по плечу. Оба знают в чем дело, им даже не надо смотреть друг другу в глаза.
— Что на обед? Подать меню! — кричит, сияя ямочками, ефрейтор Принц.
— Бобы с салом, — отвечает унтер-офицер, состоящий при кухне. — Пожалуй, тебя тут так накормят, что и с места не встанешь.
Глава вторая. Беглец
Из дымоходов, жестяных труб с маленькими колпачками вылетают с непрерывным гудением снопы искр. Они опускаются на плоские придавленные крыши лагерных бараков, чернеющие на фоне слабо отсвечивающего снега. Луны нет. В углах, проходах, закоулках стелется непроницаемая тьма, особенно черная в тех местах, где она прорезывается узкими полосками света, проникающими из плохо занавешенных окон.
Ветер по-весеннему бурный. С навязчивым упорством помешанного носится он, завывая, вокруг разбросанных на большом пространстве, где попало, лагерных строений; словно по нотам, он выводит рулады на колючей изгороди, которая несколькими рядами, высотой в три-четыре метра, тянется вокруг жилых бараков, домов начальства, лагерных складов и цехов лесопильного завода.
Между этими строениями, спотыкаясь и скользя по растаявшему за день и вновь обледенелому, твердому, как железо, снегу, движется человек. Как раз в этих местах ему приходится ходить дозором.
Это называется — нести караул. В чудовищном бараньем тулупе, с ружьем на ремне, дулом вниз, он шагает, дробя гвоздями смазанных жиром сапог маленькие острые бугорки и выбоины, замерзшие к ночи следы дневных шагов. Неуверенно держась на скользком месте, уносясь мыслями далеко от окружающих его невзгод, человек прислушивается к ветру, который, свистя, бьет в лицо.
Он покинул защищенное место, где можно было спокойно спать, и идет навстречу смене: она должна явиться с минуты на минуту. Вообще говоря, нет никакого смысла стоять здесь в карауле. Кому в голову придет проносить что-нибудь в лагерь, или пытаться в такую ночь украсть каравай солдатского хлеба, или тем более бежать отсюда собственной персоной.
Бежать теперь, когда война близится к концу? Какая нелепость!
В том, что война скоро кончится, убежден не только ландштурмист Геппке, так рассуждает весь гарнизон, за исключением, конечно, фельдфебеля лагеря; тот, как и все фельдфебели, почувствовал бы себя душевнобольным, если бы вдруг пришлось прекратить крайне добросовестное выполнение самых нелепых требований службы.
Геппке зол от нетерпения: куда, черт побери, запропастился Казмиржак, который должен его сменить?
Но стихия звуков снова заполняет его. Она надвигается со стороны леса, где ветер, вздымая и угоняя все на своем пути, наметает снег в сугробы, бьет ветви одну о другую, производя время от времени треск, напоминающий выстрелы: это отлетает под напором ветра ставший хрупким от мороза сук.
Звук шагов невозможно различить в этом вое. Поэтому выступивший вдруг из мрака, да еще в черной шинели, ландштурмист Казмиржак налетает прямо на караульного.
— Старина! — облегченно восклицает Геппке. — Ну и обормот же ты! Никак не можешь оторваться от ската!
Ландштурмист Казмиржак, держа, вопреки уставу, трубку во рту, принимает у него оружие. Сменяемый мгновенно сбрасывает тяжелый караульный тулуп. Казмиржак с трудом напяливает его. Ворча, делится он с Геппке своими наблюдениями, сделанными на пути от караульного помещения сюда.
Окна! Отовсюду пробиваются полосы света шириною в палец. Плохо завешены! А кто будет в ответе, если фельдфебель заметит это? Пусть Геппке, — он дружески называет его по имени: Карл, — пусть Карл распорядится так, чтобы окна затыкали поаккуратнее.
Все это — вздор! Не правда ли! Да, такой же вздор, как и вся война. Из-за летчиков! Тут, в Польше! Какие уж тут летчики! Разве что дикие гуси накидают на крыши бомбы. Но приказ есть приказ, и служба остается службой, и водка — водкой. Вот так изгажена вся жизнь.
— А теперь надо затемнить эти дурацкие окна! — еще раз напоминает он. — Спишь себе тут на посту, словно нет на свете ни пароля, ни Клаппки!
Клаппка — это фельдфебель, человек холерического темперамента, он известен необычайной способностью выходить из себя из-за каждого пустяка.
— Эмиль, — говорит Геппке необычным голосом, — старина, мне что-то не по себе. Дружище, я вне себя от того, что нельзя мне домой. И еще этот сумасшедший ветер свистит в ушах. Эмиль, я как одержимый — хочу в отпуск. Я сам не свой от этого.
Казмиржак не отвечает: если Карл воображает, что сказал что-нибудь новое для него или для кого-нибудь в армии, то у него не мозги, а труха в голове.
Но Геппке, со взглядом, как бы обращенным в себя, продолжает исповедь:
— А как поют эти русские, послушай… Там у них революция, Эмиль, мир. Послушай… Домой бы… к верстаку. И старуху бы опять возле себя в кровати… И малыш ползает, держась за ножку стола. Эмиль, повесить бы ружье на первый попавшийся сук и — бежать бы, бежать, чтобы только пятки засверкали! Скоро весна, ты только понюхай, понюхай, как пахнет лес!
Казмиржак наконец влез в тулуп, он вешает через плечо ружье, оно — старого образца, но снабжено новым затвором. Да, он тоже полагает, что неспроста распелись так здешние русские. Там, в России, революция. Есть о чем поразмыслить в карауле от восьми до десяти, хватит даже и на ночную смену — от двух до четырех.
А Геппке все не может остановиться: