Ольга Исаева - Мой папа Штирлиц
Уныло я побрела домой. С порога стало ясно, что у бабушки приступ. Немного даже обрадовавшись, что головомойка временно откладывается, я, как всегда, сбегала за Максимовной. Домыв посуду, та пришла. Нитроглицерин не помогал, я сбегала за Лидкой, через час приехала “скорая”. Кто-то вызвал маму с работы.
Я всем мешала. Все меня гнали. В тоске я бродила по коридору голодная и несчастная. Раньше с бабушкой таких долгих приступов не случалось. Еще вчера она чувствовала себя хорошо, говорила, что в последнее время “слегка от жопы отлегло”.
Еще вчера мама искупала ее в корыте, это называлось “устроить баню-прачешную”, и после этой самой бани бабушка сидела на своем троне раскрасневшаяся, в свежей ночной рубашке, довольная и чистая, как врач.
Еще вчера мы втроем пили чай с соевыми батончиками, и бабушка уверяла меня, что это лучшее лекарство от воспаления хитрости. Все это было вчера. Сегодня я готова была на все, лишь бы ушли из комнаты эти страшные люди со шприцами, улетучился отвратительный лекарственный запах, чтобы, укладывая меня спать, бабушка опять спросила: “Молилась ли ты на ночь, Мензимонда?”.
Долгое время я думала, что бабушка называет меня Мензимондой просто так, из любви к переиначиванию иностранных слов. Император у нее был – импузатор, Черчиль – Чертчиль, Наполеон – На-полу-он. В какой-то мере я была права, но, все же прочитав в восьмом классе “Отелло”, я недоумевала: не могла же бабушка в самом деле ассоциировать себя с Отелло, тем более что оно, как известно, рассвирепело. Что же она имела в виду?
Сердечные заболевания у нас в роду. Будучи уже вполне сознательным человеком я не раз видела, как приступ внезапно и безжалостно скручивал маму в три погибели и душил ее, как убийца душит свою жертву. Только тогда я поняла, что бабушка боялась умереть от сердечного удушья, знала свою обреченность, но все же не могла не иронизировать над своим страхом. Не я, а она сама была “Мензимондой”.
Что же касается меня, то в тот вечер я молилась. Я обещала Богу быть хорошей, не врать, не опаздывать, не подслушивать, не есть тайком варенье из банки, слушаться воспитательниц, не пукать, наконец. Я готова была на все, лишь бы бабушка всегда была, но мои молитвы и обещания не помогли. Она умерла. Ночью, когда все разошлись, я лежала в темноте и слушала, как нескончаемо долго и безудержно плачет моя мама, а утром, еще совсем сонную, она собрала меня и отправила к родителям своей институтской подруги.
Я никогда не видела бабушку мертвой, не запомнила ни гроба, ни похорон, и именно поэтому она навсегда запечатлелась в моей памяти довольной, благостной после бани-прачешной и чистой-пречистой, как врач.
РАЗЛУКА БУДЕТ БЕЗ ПЕЧАЛИ
"С чего начинается Родина?" – часто спрашивал меня в детстве задушевный радиоголос. "Картинки в моем букваре" раздражали, товарищей ни в соседнем, ни в собственном дворе не было... Однако Родину я любила – в этом не могло быть сомнения. Приемник работал почти круглые сутки – волей-неволей пришлось задуматься. В конце концов я решила, что она начинается с мамы, бабушки, сонной, пахнущей водорослями Клязьмы, лысоватого пригородного леска, пирогов с черникой и кинофильма "Ко мне, Mухтар!".
Непонятно было только, куда девать все остальное: казармы, фабрики, нудные уроки, первую сталинской закалки училку Антонину Никитичну по кличке Сухобздель, слово "коллектив", вызывавшее во мне такую же тоску, как и звук бормашины. Пришлось связать все это с гораздо менее мне дорогим понятием – "Отечество".
Мне было два года, когда мои родители расстались. Мама не любила слова "разошлись", или eще хуже, "развелись". Она говорила, иронично прикрыв глаза: "Мы расстались, – и грустно добавляла, – любовь без радости была, разлука будет без печали".
Тем не менее, мои самые первые воспоминания связаны именно с отцом. Он жил уже отдельно, но все же, пару раз приезжал навестить и поразил мое воображение никогда до тех пор не виданной шляпой, очень высоким ростом и тем, что легко мог включать и выключать свет своим крупным мужским носом. Помню, он держит меня на руках рядом с круглым, черным и очень тугим выключателем, а я изо всех сил стараюсь сдвинуть упрямый язычок своими слабыми пальчиками. Мне никак не удается, я начинаю хныкать, злиться, как вдруг... О чудо! – зловредный язычок подчиняется властному родительскому носу. В восторге я просила повторить трюк снова и снова, пока меня не отвлекли куклой, извлеченной из отцовского портфеля. С ней я расправилась очень быстро. Пока родители обсуждали свои запутанные, на всех парах катившие к разводу, отношения, вооружившись портновскими ножницами деда, я обкорнала золотистые куклины кудряшки. Так она и жила с тех пор лысая, а я ее, беднягу, за это оченъ жалела.
Наигравшись, я оставила ее в покое и устремилась к заветному портфелю, но, не найдя в нем больше ничего интересного, дотащила до окна и выбросила со второго этажа, доказав справедливость клички "грузчица", данной мне бабушкой за пристрастие перетаскивать тяжелые предметы с места на место так, что потом вся семья их искала и находила в самых неожиданных местах. Портфель тоже искали, нашли, но папа, кажется, очень обиделся, так как никогда с тех пор уже не приезжал. Зато он присылал алименты. Я обожала это слово, оно было сладкое, кругленькое, как леденцы, которые мама покупала, получив очередной почтовый перевод. В детстве это слово казалось мне чрезвычайно смешным – я была уверена, что говорить надо "элименты", но взрослые об этом не догадываются.
В ту пору некоторые слова я принимала без сомнения, а кое-какие, безусловно, требовали исправления. Мне казалось невероятным, например, что слово мужчина произносится так вяло – "мущщина", по-видимому, мне слышался в нем отголосок смущения и, может быть даже, мучения. Чтобы привнести энергии и силы, я добавляла мускулистый, раскатистый звук "р" и произносила слово весьма эффектно – "мурррщина". Или наоборот – слово "слабый". Оно совсем не звучало так уж немощно, поэтому долгое время я упорно говорила "слябий". Ну да речь сейчас не об этом.
После бабушкиной смерти мы жили с мамой вдвоем, что казалось мне естественным положением вещей. Отца я не знала и не хотела знать. Как некий фантом, он обитал где-то на краю сознания, материализуясь лишь в виде крошечной фотокарточки, хранившейся на последней странице в мамином альбоме.
Часто, сердясь на меня за какую-нибудь провинность, она с возмущением говорила, что я "вылитый отец". Подойдя к нашему облезлому трюмо, я искала и не находила в своем детском отражении ни малейшего сходства с его красивым чужим лицом. Трудно было представить себе, что этот человек мог съесть полбанки варенья, а чтобы замести следы, разбавил бы его чайной заваркой, или, играя мамиными бусами, нечаянно порвал их, а потом долго плакал горючими слезами обиды и раскаянья. Нет! Этот человек решительно ничем не был похож на меня.
Порой в сердце вдруг закрадывался страх, что когда-нибудь он вернется и нарушит наше с мамой счастье: с чтением вслух, прогулками в лес, пением дуэтом старинных романсов, самым любимым из которых был "Я ехала домой".
Старательно выводя вслед за красивым маминым сопрано мало, в сущности, понятные слова, я представляла полупустой поздний автобус, усталую, возвращающуюся с работы маму, ее туманное отражение в темном стекле и то, как она думает обо мне. Уважительная форма обращения меня не смущала, так как она часто в шутку обращалась ко мне на "Вы". Как-то раз я гуляла около дома, во дворике, по прозвищу "пылесадик", и вдруг мое внимание привлек высокий мужчина в шляпе, идущий по направлению к нашему дому. "Это он!", – с ужасом поняла я и стремглав бросилась домой. Закрывшись на щеколду, я залезла под кровать и в кромешной пыли стала ждать стука в дверь, чтобы ни за что, НИ ЗА ЧТО! не открыть.
Никто так и не постучал, и через полчаса я вылезла из убежища, слегка пристыженная, но вознагражденная за свой страх двадцатикопеечной монеткой, найденной во время осадного сидения в подкроватной пещере.
Напрасны были мои детские волнения, отец так никогда и не вернулся, и я считала это безусловной удачей. Достаточно было бросить беглый взгляд на отцов моих сверстников, чтобы навсегда расстаться с мечтой о собственном. Почти все они лишь отчасти напоминали человекообразные существа и, если не были "пьяны в стельку", то есть не лежали "мертвым трупом" где-нибудь под забором или в кустах, то уж во всяком случае были "под мухой" или "тепленькие".
С пяти лет любой ребенок в казарме знал разницу между алкашом и бытовым пьяницей, понимал значение выражений "заложить за воротник", "принять на борт", "уговорить зелененькую". Я не была исключением. Прошло немало времени, прежде чем слова "отец", "мужчина" и "алкоголик" перестали для меня быть абсолютными синонимами, поэтому сколько бы меня ни обзывали "безотцовщиной", сколько бы соседские дети ни хвастали величиной и силой кулаков своего "папки", я была неизменно довольна тем, что лишена этого сомнительного счастья. Я, можно сказать, этим обстоятельством даже гордилась, хотя оно и являлось частью нашей с мамой вины перед общественным мнением.