Юрий Додолев - Биография
Прошел год. Приближалась весна — самое голодное время. Все что было припасено осенью, мы уже съели. На жировые и мясные талоны продуктовых карточек выдавался теперь лишь комбижир да яичный порошок, в котором — так говорили все — было больше соли, чем сухого белка и желтка. В довершение к этому у меня украли карточки — хлебную и продуктовую. Я получил их утром первого марта — новенькие, пахнувшие типографской краской, сразу же поехал на Калужскую площадь: там находился продмаг, где мне выдавали продукты. Черт меня дернул вынуть карточки и полюбоваться ими. Глядя на талоны с цифрами и напечатанными словами «мясо», «жиры», «сахар», «крупа», я думал: «Авось повезет: вместо яичного порошка удастся купить колбасу или что-нибудь еще, сытное и питательное». На Калужской площади, сойдя с трамвая, я сунул руку в карман и обомлел — карточек не было. Вывернул все карманы, даже под подкладкой пощупал. Заметался по площади, хотел нагнать трамвай, свернувший на Коровий вал, но понял: бесполезно!
Мать и бабушка охали и ахали, соседи посоветовали сбегать в милицию, потом кто-то сказал, что иголку в сене легче найти, чем украденные карточки. Мать и бабушка стали делить свой хлеб на три равные доли, в комиссионный магазин «уплыло» еще несколько памятных мне вещей. Однако на выплаченные «комиссионкой» деньги была куплена лишь часть того, что я смог бы получить по карточкам…
Несмотря на то что я уже работал самостоятельно — был строгальщиком третьего разряда, талоны на дополнительное питание мне давали редко: я едва-едва справлялся с заданием, перевыполнял его лишь иногда. Теперь же, стараясь обеспечить себя талоном, торопился и в результате запарывал детали. Мой наставник — старик по-прежнему опекал меня — так выразительно вздыхал, что я готов был сквозь землю провалиться. И наконец, когда я испортил очень важную деталь, он назвал меня вредителем. Внутри у меня похолодело: даже в мирное время вредителей сажали, сейчас же шла война, на снисхождение рассчитывать было глупо.
— Ошибся, — пробормотал я.
— Часто ошибаться стал. Я уже говорил тебе это и еще раз повторяю: больно прыткий ты.
— Стараюсь норму перевыполнить.
— Нахрапом не перевыполнишь.
— Карточки украли, — неожиданно признался я.
— Обе?
Я кивнул. Лицо старика скривилось, словно от зубной боли, кончики усов дрогнули.
— Как же ты теперь живешь, парень?
— Утром чай с хлебом, вечером чечевица. Если в ночную выхожу, то днем бабушка что-нибудь еще дает.
Старик горестно вздохнул:
— При твоей комплекции от такой кормежки ноги, конечно, не протянешь, но и норму не перевыполнишь.
— Три раза недовыполнение было.
— Мастер участка уже говорил про это. Собирался после смены пропесочить тебя, а теперь придется талоны выхлопатывать и какое-нибудь пособие от казны.
Старик не успел помочь мне.
Вечером бабушка поставила передо мной тарелку с остывшей чечевицей.
— Последняя.
— Может, болтушку сделаем?
— Мука тоже кончилась. Завтра придется снова в «комиссионку» идти.
Я молча съел чечевицу, выпил стакан кипятка с растворенной в нем крупицей сахарина и лег спать. Матери дома не было. Она работала в больнице, часто дежурила — ночным дежурным полагался ужин.
Утром ноги сами понесли меня к булочной, где я, пока у меня были карточки, выкупал свой паек. Потоптавшись около витрины с сиротливо лежавшими в ней муляжными связками сушек и баранок, оставшимися еще с довоенных времен, я неожиданно для себя вошел в помещение. Покупателей не было. На прилавке лежала четвертушка хлеба. Ничего не видя, кроме нее, ничего не соображая, я взял эту четвертушку и, ощущая спиной изумленный взгляд онемевшей от моей дерзости продавщицы, направился к двери, отламывая на ходу хлеб и запихивая его в рот… Меня нагнали у проходной. Какой-то мужчина саданул мне по носу. Люди что-то говорили, но что именно, я не понимал — слышал только выкрики, видел возмущенные лица. Все, что происходило в эти минуты, казалось мне дурным сном, который вот-вот кончится. Очень скоро собралась такая толпа, что вызванный кем-то милиционер с трудом протиснулся через нее.
Меня отвели в милицию, составили протокол. Так я очутился в холодной камере с обвалившейся штукатуркой, с парашей сбоку от двери. Ни стола, ни нар в камере не было. Сквозь небольшое, высоко расположенное окно с решеткой скупо пробивался дневной свет. Я не сразу заметил двух парней, сидевших на полу, привалившись спинами к стене. Лишь после того, как захлопнулась тяжелая дверь и лязгнул засов, я увидел их, неуверенно поздоровался. Парни не ответили. Один из них — высокий, хотя и пониже меня, плотный, со шрамом на щеке — одет был знатно: бурки, меховая шапка, ворсистое полупальто с прорезанными карманами — в них он держал руки. Другой парень — невысокий, тонкий, с болезненной бледностью на лице, в поношенной телогрейке, в кепке-малокозырке с пуговкой на макушке, в красивых полуботинках на тонкой подошве, — видимо, сильно мерз: двигал ногами, остервенело мял ту часть полуботинок, где были пальцы.
Я потоптался, оглядываясь, куда бы сесть.
— Садись, фрайерок, на чем стоишь. — Парень в бурках хохотнул.
— Даже табуретки нет, — пробормотал я.
Парень в бурках снова хохотнул.
— За что взяли-то?
Я рассказал. Обозвав меня дураком, он добавил:
— Пять лет припаять могут. Как-никак сто шестьдесят вторая, пункт «г».
Об этом мне сообщили при составлении протокола. Тогда я слушал плохо — голова была как в тумане. Теперь же с ужасом понял: впереди — тюрьма, лагерь.
Прежде чем сесть, я прикоснулся к батарее. Она была ледяной. Утром под ногами похрустывал снег, ветер пронизывал до костей. А несколько дней назад была оттепель — сугробы осели, стали ноздреватыми; на тропинках в продавленных каблуками ямках темнела вода; вовсю светило солнце и даже чуточку припекало. Все радовались солнцу, теплу, все думали, что война, может быть, окончится в этом году — разгром немцев под Сталинградом удвоил и утроил надежду.
Несколько минут мы молчали. Моего соседа колотила дрожь. Дышал он сипло, уткнув нос в вырез телогрейки. Ненароком дотронувшись до его руки, я определил — высокая температура.
— Надо бы врача позвать!
Парень в бурках посоветовал мне похлопотать насчет профессора по медицине.
Было тихо, так тихо, что звенело в ушах. Не верилось, что вблизи трамвайная линия, по булыжной мостовой пробегают, отфыркивая фиолетовый дымок, автомобили. «Знают ли о том, что случилось, бабушка и мама, или им ничего не сообщили?» — подумал я и услышал свой вздох.
— Хуже смерти, фрайер, ничего нет, — сказал парень в бурках, — а она, если с умом жить, еще не скоро наступит. Мне бы только на волю вырваться. Снова буду сыт, пьян и нос в табаке. Скачок — и все дела.
— Скачок?
Посмеявшись, парень в бурках объяснил:
— Скачок, по-блатному, квартирная кража. Обыкновенный замок я ногтем открою. А если в кармане канцелярская скрепка окажется, то и с английским справлюсь.
Впервые в жизни я встретился с настоящим вором — парень в бурках не скрывал, что он вор и не просто вор, а вор-скачкарь. Пытаясь вызвать к себе сочувствие, я рассказал, что месяц назад у меня вытащили карточки. Парень в бурках зевнул.
— Я тоже щипачом был. Иногда получалось, чаще — нет. Два раза кровянку пускали — по неделе отлеживался. Потом погорел в универмаге. Под локотки и — в милицию. В лагере с толковыми ребятишками сошелся. Посмотрели они на мои лапы — и приговор: в щипачи не гожусь. После освобождения скачкарем стал. До войны по-всякому бывало: то густо, то пусто. Часто собака в хате оказывалась или же домработница на звонок выходила. Теперь — лафа! Теперь даже в профессорских хатах ни собак, ни домработниц. Открывай дверь и бери, что хочешь.
Я возмутился, однако не осмеливался произнести вслух то, что вертелось на языке.
После обеда — ломоть хлеба и борщ с крупно нарезанной, недоваренной свеклой — меня повели к следователю. Проходя через дежурку, перегороженную деревянным барьером, гладко отполированным руками облокачивающихся на него людей, я увидел бабушку, удрученную, состарившуюся — так показалось мне — еще больше, рванулся к ней с воплем: «Прости! Пожалуйста, прости!» — но окрик милиционера заставил меня вернуться назад. В памяти осталась скорбь в бабушкиных глазах.
Комната, куда ввел меня милиционер, была узкой, с двумя стоявшими впритык столами — в чернильных пятнах, с толстыми стеклами на поверхности. Под стеклами вкривь и вкось лежали напечатанные на машинке и написанные от руки бумажки. Стены были выкрашены синей краской, потрескавшейся, местами вспученной. Кроме столов в комнате находилась очень большая табуретка с металлическими ножками. За одним из столов сидел, низко склонившись над раскрытой папкой, мужчина лет сорока в потертом пиджаке. Не отрывая от папки взгляда, он выслушал милиционера, кивком головы отпустил его и, по-прежнему не глядя на меня, сказал: