Юрий Додолев - Биография
В каждом человеке столько всего намешано, что сразу и не определишь, какой он. Каких людей больше — хороших или плохих? Что такое хороший человек и что такое плохой? Я встречал людей, про которых говорили — отпетые, а они совершали благородные поступки. Есть примеры и другого рода: те, кого расхваливали, ставили в пример, оказывались негодяями.
Какой я сам? Чего во мне больше — черствости, корысти или доброты, отзывчивости? Как понять и оценить себя? Да и нужно ли это? Но что же делать, как быть, если мысли о самом себе постоянно в голове?
Слоняясь по улицам, я случайно наткнулся на Болдина и Сиротина. В серых, чуть великоватых шинелях с голубыми петлицами, в суконных брюках навыпуск, в тяжелых башмаках, в сдвинутых набок фуражках, они выглядели такими шикарными, что я онемел.
— Чего молчишь? — спросил Колька и убрал щелчком с рукава шинели пушинку.
Петька покосился на портфель в моей руке.
— Во вторую смену хожу! — соврал я.
Колька усмехнулся.
— Не заливай! Вторая смена в три начинается, а сейчас и двенадцати нет.
Я не видел Болдина и Сиротина почти четыре месяца, уверял себя, что даже не кивну им, когда мы встретимся, теперь же разговаривал с ними, словно не было никакой ссоры. Петька держался просто, а Колька сиял, как пряжка на его ремне. Захотелось сбить с него спесь, и я, придав голосу равнодушие, сказал:
— Помнится, когда мы учились, ты говорил, что сразу же на фронт попросишься, как только настоящая война начнется… Не пустили или сдрейфил?
Колька рассмеялся.
— Чудак! Неужели по-прежнему считаешь, что нас могут на фронт послать?
Я промолчал.
— Так-то, — сказал Болдин и, кивнув на Петьку, добавил: — Мы решили весь курс спецшколы за один год пройти и — в летное училище.
Я понял: ребята все взвесили, все обдумали. Я чувствовал себя перед ними пацаном, которому взрослеть и взрослеть. Надо было что-то сказать, и я неожиданно для себя выпалил:
— Пока вы будете учиться, война кончится!
Колька поймал мой взгляд.
— Я обязательно повоюю, ты еще услышишь обо мне!
Боже мой, как я хотел походить на Болдина. Колька представлялся мне тем человеком, который все может. Осознавая свою никчемность, я опустил глаза.
— Через неделю в Ташкент уезжаем, — сказал Петька.
Я тотчас вспомнил услышанные где-то стихи; чуть приободрившись, насмешливо продекламировал:
— Мчится, мчится скорый поезд на Ташкент и Ашхабад: не догонишь, лютый ворог, не догонишь, лютый гад!
— Дурак! — рассердился Болдин. — Нашу спецшколу переводят туда.
— Урюка полопаем, изюма, — помечтал вслух Петька и смутился.
Его смущение было таким трогательным, что я даже не обиделся на слово «дурак», взволнованно пожелал ребятам счастливого пути.
— Орехова в восьмом учится или в техникум поступила? — внезапно спросил Колька.
Я сказал, что Люся эвакуировалась вместе с родителями еще в августе.
— Куда они уехали?
— Вроде бы в Сарапул.
— Значит, она не пишет тебе?
— Нет, мы переписываемся!
— Не заливай. Если бы это было так, то ты бы точно знал, куда она эвакуировалась.
Крыть было нечем. Я действительно не имел понятия, где сейчас Люся. Кто-то сказал на кухне, что Ореховы в Сарапуле, и это осталось в памяти.
Поглядывая на трамвайную остановку, Колька нетерпеливо притоптывал, пока я и Петька вспоминали одноклассников, учителей, наши проказы — одним словом, то, что было совсем недавно.
— Закругляйся!
— У нас сегодня экскурсия, — виновато объяснил мне Сиротин. — Сбор на Зубовской площади в час.
— В тринадцать ноль-ноль, — уточнил Колька.
Мы попрощались и разошлись. Очень скоро я перестал думать о Болдине и Сиротине: был озабочен предстоящим разговором с бабушкой — она всегда, как только я появлялся, расспрашивала меня о школьных делах.
3
Любой обман обязательно раскрывается — жизнь убедила меня в этом. Помню, как вздыхала бабушка, как смотрела на меня мать, когда выяснилось, что я — прогульщик. Они просили приналечь на математику и физику, но я, решив на этот раз настоять на своем, упрямо твердил:
— Надоело учиться!
— Поступай как знаешь, — сказала наконец мать.
На следующий день я пошел устраиваться на «шарик» — так называли в нашем доме 2-й Государственный подшипниковый завод. Мне хотелось стать токарем. Однако вакансий не оказалось, меня направили учеником строгальщика в ремонтно-механический цех. Я не стану уверять, что пошел работать по велению сердца. Я просто хотел изменить свою жизнь. К тому же рабочим выдавался совсем другой паек — не такой скудный, какой я получал по иждивенческой карточке.
Ремонтно-механический цех находился на первом этаже огромного корпуса. На стенах темнели пятна мазута, тяжелая, плохо пригнанная дверь открывалась с трудом, часто оставалась распахнутой. Тогда по цеху начинал разгуливать сквозняк — на окнах с деревянными решетчатыми рамами было много дыр. Кроме меня, на сквозняк никто не обращал внимания: все рабочие были в телогрейках, некоторые даже в ватных брюках, я же мерз в коротковатой куртке с поддетым под нее свитером. Несмотря на недостаточное питание, я продолжал расти, стал — кожа да кости, все, что было куплено мне еще до войны, теперь или не налезало, или сильно стесняло движения. Куртку, в которой я работал, бабушка расширила в плечах и под мышками, а изъеденный молью свитер обнаружила на дне чемодана, пылившегося на гардеробе; удивившись, вспомнила, что этот свитер когда-то носил мой отец.
Меня определили учеником к самому лучшему строгальщику — старику с повисшими усами, совершенно седыми, и сросшимися у переносицы бровями. Был он среднего роста, чуть сутуловатый; очки в дешевой металлической оправе с обмотанными ватой, чтобы не натирали уши, дужками придавали ему вид счетовода, учетчика, но отнюдь не рабочего. За несколько лет до войны мой наставник вышел на пенсию, теперь же возвратился в цех, потому что — так он объяснил мне — сейчас все работают или воюют. Говорил старик мало и неохотно, на все мои вопросы отвечал: «Присматривайся». Мне хотелось потыкать кнопки, повертеть суппорт, но в первые дни старик только гонял меня по цеху: то подай, это принеси, обиженно фыркал, когда я хватал не тот инструмент, который требовался ему. Спустя неделю, склонившись над суппортом и не глядя на меня, принялся объяснять устройство и назначение строгательного станка. Объяснял он понятно. Мне не терпелось самостоятельно обстрогать хоть какую-нибудь деталь, но в ответ на мои просьбы старик продолжал твердить: «Присматривайся». Прошла еще неделя, и только тогда мой наставник, да и то с явной неохотой, позволил мне поработать на станке под его присмотром. Я старался, мне казалось: все делаю правильно, хорошо. Однако старик часто поправлял меня, гудел над ухом, как рассерженный шмель. После смены неодобрительно сказал:
— Больно прыткий ты, все норовишь нахрапом сделать.
Я промолчал.
— Ох-ох-ох, — выдохнул мой наставник и, не попрощавшись, пошел в столовую.
За перевыполнение плана выдавались талоны на дополнительное питание — жиденький супчик, синеватое пюре с кусочком соленой рыбы, ломтик черного хлеба. Ученикам дополнительное питание не полагалось. А жрать мне хотелось так же, как всем, может быть, даже сильней. Свой паек — шестьсот граммов хлеба, обычно черного — белый продавали лишь иногда, за ним сразу же выстраивалась очередь — я съедал по дороге на работу. Во время обеденного перерыва, сглатывая голодную слюну, украдкой посматривал на тех, кто, притулившись около станка, разворачивал свой «обед» — хлеб, скупо посыпанный сахарным песком или с тонким слоем смальца. Дуя в жестяные кружки, над которыми поднимался, растворяясь в холодном воздухе, пар, рабочие пили обыкновенный кипяток: заварка выдавалась только по продуктовым карточкам — четвертушка чая в месяц. Слоняясь по цеху, я гадал, что сготовила бабушка на ужин. Чаще всего она варила чечевицу — получалась не то каша-размазня, не то густая похлебка. Иногда бабушка клала в тарелку пол-ложки смальца или капала толику растительного масла; оставшуюся на горлышке бутылки каплю подбирала указательным пальцем и слизывала.
Мешочек чечевицы, немного ржаной муки, килограмм сала бабушка купила на Даниловском рынке после того, как через комиссионный магазин был продан японский фарфор. Сало мы съели быстро. Оно было превосходное: слегка розоватое, в меру соленое, толщиной в четыре пальца. Муку бабушка берегла — добавляла понемногу в супы и в оладьи из картофельной шелухи. Холод, физическое напряжение — все это требовало калорий. А где их было взять?
Прошел год. Приближалась весна — самое голодное время. Все что было припасено осенью, мы уже съели. На жировые и мясные талоны продуктовых карточек выдавался теперь лишь комбижир да яичный порошок, в котором — так говорили все — было больше соли, чем сухого белка и желтка. В довершение к этому у меня украли карточки — хлебную и продуктовую. Я получил их утром первого марта — новенькие, пахнувшие типографской краской, сразу же поехал на Калужскую площадь: там находился продмаг, где мне выдавали продукты. Черт меня дернул вынуть карточки и полюбоваться ими. Глядя на талоны с цифрами и напечатанными словами «мясо», «жиры», «сахар», «крупа», я думал: «Авось повезет: вместо яичного порошка удастся купить колбасу или что-нибудь еще, сытное и питательное». На Калужской площади, сойдя с трамвая, я сунул руку в карман и обомлел — карточек не было. Вывернул все карманы, даже под подкладкой пощупал. Заметался по площади, хотел нагнать трамвай, свернувший на Коровий вал, но понял: бесполезно!