Маргарет Этвуд - Пожирательница грехов
Он смотрит на меня и ухмыляется, и я вспоминаю истории, которые про него слыхала, про него и его женщин. Ну, для начала, у него было три жены, но у нас с ним ничего нет, хотя он как-то очень уж медленно помогает мне надеть пальто. А чего мне волноваться? Я не такая чтобы влюбчивая. Кроме того, ему под шестьдесят, и кардиган на нем действительно мрак, как сказали бы мои сыновья.
— Считалось, кстати, плохой приметой убивать пожирателя грехов, — говорит он. — Может, были и другие привилегии. Во всяком случае, я считаю, много можно сказать в его защиту.
Джозеф не из тех, кто будет сидеть и терпеливо ждать, пока ты разговоришься. Если ты не разговоришься, он тебя сам заговорит как миленький. А говорит он на самые скучные темы. Я наслушалась и про его клумбы, и про трех его жен, и про то, как он выращивает в подвале каллы. И про подвал я тоже наслушалась — могу уже экскурсии водить. Он говорит, его пациентам (он даже не называет их клиентами — к чему миндальничать) полезно понимать, что он, Джозеф, тоже из живого теста. Господи, нам ли не знать. Он будет говорить и говорить, пока до тебя не дойдет, что ты платишь ему не за то, чтобы слушать его говорильню про цветы, а за то, чтобы он выслушивал твою собственную говорильню.
Правда, иногда он дело говорит. Я подношу к губам чашку с кофе и думаю, что это, наверное, один из тех случаев.
— Ладно, — говорю я. — Допустим. Ну и дальше что?
— Яснее ясного, — говорит он и снова подносит огонь к трубке, извергая дым. — Пусть люди ждут своего смертного часа. Вот тебе настоящий жизненный кризис, никакого притворства и лжи. Пусть сначала докажут, что это серьезно, а потом уж призывают. И опять же можно сытно поесть. — И он горестно смеется. Мы оба знаем, что половина его пациентов имеют наглость не платить ему даже те деньги, что выделяет им государство. У Джозефа такая манера — брать людей, которых другой врач и багром к себе подтащить брезгует, — не потому, что они заразные, а потому, что бедные. Всякие мамаши на пособиях и прочее. Беднота, такие же, как и Джозеф. Однажды он был уволен из психушки, когда пытался все переиначить.
— И какая экономия времени, — поясняет он. — Два часа на пациента, сразу итоговая сумма, и никаких тебе двух сеансов в неделю годами с тем же результатом.
— Какой цинизм, — возмущаюсь я. Потому что это я имею право быть циничной, но, кажется, тут он меня переплюнул: хочет меня растормошить. Цинизм — это вид самозащиты, как говорит Джозеф.
— И даже выслушивать их не нужно, — продолжает он. — Ни слова не проронят. Все грехи передаются через трапезу.
Вдруг он как-то грустнеет и обмякает.
— Вы хотите сказать, что я напрасно трачу ваше время? — говорю я.
— Дорогуша, да что мое время, — отвечает Джозеф. — У меня времени воз и маленькая тележка.
Он что, одолжение мне делает? Я этого терпеть не могу. Но я не выплескиваю на него кофе. Я уже не так злюсь, как это случалось прежде.
Он долго разбирался со мной на эту тему. Я считала, что злюсь, потому что реальность не отвечает моим запросам. Реальность такая несовершенная, такая хлипкая, такая бессмысленная, такая бесконечная. Я хотела, чтобы все имело смысл.
Вообще-то я думала, Джозеф попытается меня убедить, что реальность на самом деле прекрасна и изумительна, а потом повернет меня к ней лицом, но он этого не сделал. Наоборот, он со мною согласился — весело и сразу. Вся жизнь — большая куча дерьма, сказал он. Это аксиома.
— Представь, что жизнь — это необитаемый остров. И ты там застряла, и с этим что-то нужно делать.
— А потом меня спасут? — говорю я.
— Забудь о том, что тебя спасут, — сказал он.
— Не могу, — сказала я.
Эта беседа происходит в офисе Джозефа, таком же грязном и неопрятном, как и он сам, здесь пахнет полными пепельницами и потными ногами, несчастьем и томительными разговорами. И еще эта же самая беседа происходит у меня в спальне, в день похорон. Похорон Джозефа, у которого не воз и маленькая тележка времени.
— Он упал с дерева, — сказала мне Карен. Она пришла сообщить лично, а не позвонила по телефону. Джозеф телефонам не доверял. В любом разговоре, говорил он, основная часть информации невербальна.
Карен стояла на пороге моей квартиры и ревела. Она тоже одна из его пациенток, одна из нас — через нее я и вышла на Джозефа. К тому времени нас набралась целая разветвленная сеть. Мы перекидывали друг другу Джозефа, как парикмахершу: он был наш талисман — как стеклянный глаз или зуб. Умные женщины со сменными мужьями или с детьми, страдающими гениальностью и нервными тиками. Хоть один человек на свете не говорил нам, что все беды от ума и по нам плачет фронтальная лоботомия. Радуйтесь, что вы умные, говорил Джозеф. Если с вами происходит такое — что же тогда с дураками творится.
— С дерева? — переспросила я, чуть не закричала.
— Шестьдесят футов, головой об землю, — сказала Карен. Она снова заплакала. Мне хотелось подойти и встряхнуть ее.
— Какого черта он забыл на шестидесятифутовом дереве?
— Ветки обрезал, — сказала Карен. — Дерево в саду. Оно загораживало свет, там рядом клумба.
— Вот старый пердун, — сказала я. Я была в бешенстве. Это дезертирство. С чего он взял, что у него есть право забраться на шестидесятифутовое дерево и подвергнуть риску все наши жизни? Неужели для него клумба важнее нас?
— Что же нам делать? — спросила Карен.
Что же мне делать? вот какой вопрос. Вместо него всегда можно подставить: Что же мне надеть? Для некоторых это одно и то же. Я роюсь в комоде, ищу самое черное, что есть. Это будет той самой невербальной составляющей, про которую говорил Джозеф. Он заметит. У меня жуткое ощущение, что я приду на панихиду и увижу, что его положили в гроб в отвратительном желтом кардигане и в этих жалких бордовых тапках.
Зря я надела черное. Нынче на похоронах этого не требуют. Все три жены одеты в пастельные тона: первая в голубом, вторая в розоватом, а третья, нынешняя, — в бежевом. Я много знаю про этих трех жен, поскольку бывали дни, когда я не была склонна разговаривать.
Карен тоже пришла, на ней платье с индейским орнаментом, она стоит и тихо шмыгает носом. Я ей завидую. Я хочу горевать, но как-то не могу поверить, что Джозеф мертв. Словно это его розыгрыш, прикол, чтобы мы что-то поняли. Ложь и притворство. Ладно, Джозеф, хочу сказать я, мы знаем ответ, а теперь вылезай. Но из-под закрытого гроба не курится никакой дым, никаких признаков жизни. Закрытый гроб — идея третьей жены. По слухам, она считает, что в этом больше достоинства, и, может, оно и верно. Гроб из темного дерева, элегантный, ничего вычурного. Никто не приготовил блюдо и не выставил на гроб, и никто этого блюда не съел. Никаких тебе стариков, что пришли поесть кашки с тыквой и закусить ее грехами Джозефа. Я представления не имею, что за груз мог лежать на его совести. И все равно я не согласна: что же тогда стало с его грехами? Они парят над нами в воздухе, над нашими склоненными головами, а какой-то неизвестный мне родственник Джозефа говорит нам, какой Джозеф был прекрасный человек.
После похорон мы возвращаемся в дом Джозефа — дом третьей его жены, — чтобы справить так называемые поминки. Нынче просто подают кофе и угощение.
Клумбы в саду опрятные: в это время года гладиолусы уже вялые, как тряпочки. На лужайке все еще валяется ветка — та, что обломилась.
— Мне все время казалось, что его там нет, — говорит Карен, когда мы идем по дорожке к дому.
— Где там? — говорю я.
— Там, — говорит Карен. — В гробу.
— Я тебя умоляю, — отвечаю я, — только не начинай. — Я терпеть не могу этих завихрений, хотя я ничем не лучше, просто не говорю такие вещи вслух. — Умер так умер. Вот что он сказал бы. Здесь и сейчас — помнишь?
Карен, совершившая однажды попытку самоубийства, кивает и снова плачет. Джозеф — специалист по потенциальным самоубийцам. До сих пор не провалил ни одного случая.
Однажды я спросила Карен:
— Как он умудряется? — Я не была одержима самоубийством и не знала, как это происходит.
— Он объясняет, что самоубийство — это скучно, — говорит она.
— Всего-то? — говорю я.
— Он делает так, чтобы ты представила — каково быть мертвой, — отвечает она.
По гостиной и столовой, где накрыт стол, тихо передвигаются гости. Стол с угощениями, на столе большой серебряный чайник и хризантемы в вазе — все устроила третья жена. Я прямо представляю, как она говорит: “не слишком похоронно”. На белой скатерти чашки, тарелочки, печенье, кофе, пирожные. Не знаю почему, но после похорон очень хочется есть. Если еще жуешь — значит, жив.
Возле меня Карен жует шоколадное пирожное. Напротив — первая жена.
— Надеюсь, вы не чокнутая, — вдруг резко произносит она, обращаясь ко мне. Я никогда не встречала ее прежде: Карен мне ее показала на похоронах. Первая жена вытирает пальчики о бумажную салфетку. На лацкане бледно-голубого пиджака приколота золотая брошка: птичье гнездо, полное яиц. Вспоминается школа: фетровые юбки с аппликациями кошечек и телефонов — игрушечный мир.