Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 8 2008)
Игры, на которых эта задача ставится во главу угла, называются мистериальными играми — очевидно, по аналогии с античными мистериями. Сами ролевики, проводя эту аналогию, говорят, что для античных мистерий создание вторичной реальности было, видимо, средством, а для них, теперешних, — целью. Акцент, таким образом, резко смещается с результата на процесс. Соответственно, то, что получается, можно сопоставить не столько с собственно мистериями, сколько с их отголоском — театром. Или, если брать шире, с художественным творчеством в целом. И задачи-то, в общем, схожи — обрести какое-то новое знание, решить психологическую, философскую или нравственную проблему. Только все это игрок совершает, находясь внутри игры, соучаствуя в каждом решении вместе со своим персонажем.
Из отчета с игры “Исход Нольдор — 2003”. Игрок — Доминик, персонаж-— Ингвэ, верховный король всех эльфов. Манвэ, Йаванна — божества в мире Толкиена.
“И вот — я спускаюсь с холма, спускаюсь, погружаясь в сладковатый валинорский воздух. Спускаюсь в себя, в того себя, которым буду. Справа — Ингриэль, тихо, тенью скользя; слева — Лиссиэль, все такая же насмешливая и по-доброму ехидная, шепчущая мне что-то о своеобразных нравах Нольдор.
Праздник открывается мне по частям. Сперва — Манвэ, сидящий с этаким добродушно-довольным видом. Затем — Йаванна, возносящая к небу золотой пшеничный сноп,-затем танец, круг летящих, неявных фигур на зеленой траве. Стол, ломящийся от снеди, пряный запах вина и приправ, звонкие голоса.
Через все это — белым пятном — его лицо. Лицо того, кто пришел званым, но нежданным гостем. Черно-алые одежды, из-под плаща — рубище, режет глаз, как острое лезвие тонкий шелк. Он приковывает мой взгляд намертво. И я
подхожу.
Мы кружим вдвоем вокруг веселящегося, беззаботного собрания молодежи, мы сплетаем речи, и никто не может победить в этом споре. „ОН приходил ко мне. ОН угрожал мне!” — „Вы уверены, что можете верно его понять?” — „Можем ли мы вообще понять Валар? Хотим ли мы?.. Они — орудия в руках Единого,
а мы-— свободны!” — „Они тоже свободны. Они могут изменять и изменяться”. — „Тем более, можем ли мы тогда доверять им?””.
Все разговоры ведутся так, как свойственно персонажам, а не игрокам. По возможности и все действия выполняются так же. События, происходящие во время игры, оказываются значимыми и важными, и игрок реагирует на них так, как реагировал бы персонаж. Причем если вначале эти реакции приходится имитировать, то при определенной степени вхождения в роль мысли, чувства и желания персонажа становятся мыслями, чувствами и желаниями игрока. Игрок действительно проживает время игры — от нескольких часов до нескольких дней — в ином мире, не покидая при этом и свой мир, как это могло бы быть при простом фантазировании. Игрок не исчезает и не растворяется, лес остается лесом. Только к игроку добавляется персонаж, а к лесу — мир, изображаемый в игре.
К тому же остается очень важный момент, который я упомянула, говоря о психологических задачах. Реальность игры, особенно игры живого действия, неподатлива. Игрок не получает полную свободу действий, даже если оказывается более могущественным, чем в реальности. Он обязан соблюдать условия мира, более жесткие, чем условия реальной жизни. Так, предположим, если у эльфов Толкиена не было понятия супружеской измены, то игрок не имеет права сыграть супружескую измену, как бы ему этого ни хотелось. Он принужден соотносить свои желания с желаниями других игроков и фактически обязан все время игры играть, то есть быть на виду и действовать. Таким образом, вторичная реальность игры отнюдь не напоминает праздные мечтания. Игра требует большой эмоциональной и интеллектуальной отдачи и дисциплины.
Из отчета с игры “Исход Нольдор — 2003”. Игрок — Натали, персонаж — Маэдрос.
“Хуже всего, что орки не ушли. Они продолжали стоять и глазеть. У меня к тому времени осталась одна более-менее связная мысль: „Уйдите. Уйдите. Уйдите”. Не знаю, может быть, я начал повторять это вслух. Сколько еще я смогу сохранять непроницаемое выражение лица? Должно быть, оно уже не так уж и непроницаемо, но если я сейчас отпущу себя, боль завладеет мной всецело. Я уже еле держусь, я думаю только о том, что надо что-то сделать, попытаться как-то поменять позу, облегчить давление на руку. Я не могу позволить себе этого при них. „Уйдите. Уйдите. Уйдите”. Не помню, как и почему они ушли, просто в какой-то момент отметил, что вокруг больше никого. Кажется, у меня сужалось поле зрения, чернота наползала, застилая взгляд. Я еще отметил, что солнце поднялось невысоко и пока скрыто от меня деревьями, — не хватало еще прямых, в глаза, солнечных лучей…”
В начале статьи я заметила, что ролевые игры проходят не только по произведениям Толкиена. И это действительно так — миры ролевых игр многочисленны и разнообразны, это, как было сказано, может быть и мир фэнтези или научной фантастики, и авантюрно-приключенческие сюжеты, и исторические события. Однако для игр мистериального типа именно Толкиен остается актуальным. Почему же это происходит? Во-первых, мир Толкиена сочетает в себе эпичность и реалистичность, а во-вторых, в мире Толкиена присутствуют полярность, четкие понятия о добре и зле.
Итак, на играх решаются те же задачи, что и в художественном произведении, — психологические, философско-нравственные, происходит создание вторичной реальности. Однако есть разница. В художественном произведении четко разделены автор и читатель или зритель: есть творец произведения или творческий коллектив, воплощающий замысел, а есть тот, кто это произведение воспринимает. В ролевой игре распределение другое. Автора в строгом смысле нет: автор произведения, на базе которого сделана игра, — это не автор игры. Есть мастера — они скорее организуют и направляют творческий процесс, зачастую сами участвуя в нем. И есть игроки, которые этот процесс творят. Зрителей или читателей нет. Каждое такое произведение неповторимо- и имеет смысл только для его участников, для самих игроков. Таким образом, если к ролевой игре относиться не просто как к активному отдыху на природе, а как к серьезному делу, то ее надлежит скорее причислять к видам творчества, причем в определенном смысле уникального — из-за отсутствия разделения на зрителей и участников, творцов и воспринимающих творчество.
Марш энтузиаста
Музыка Дунаевского
Набоков, размышляя о судьбах многих бестселлеров XIX века, констатировал: одни поднялись на чердак — другие спустились в детскую. Sic transit gloria mundi! Жюль Верн (1828 — 1905), писавший уж никак не для детей, спустился в детскую. Все-таки много лучше, чем попасть на чердак. Психологическая необременительность, общая упрощенность жизни, повествовательная эстетика, не требующая от читателя ничего, кроме желания глотать текст, не особенно его разжевывая, — бонусы для детей и подростков. Во всяком случае, на чердаке Жюль Верн во времена моего детства и отрочества определенно не обретался: двенадцать томов его сочинений стояли на книжной полке-— и они не стояли нетронутыми: я прочел их от корки до корки. Не все мои ровесники были столь же последовательны, но отдельные романы, выходившие умопомрачительными тиражами (к 1977 году более двадцати миллионов!), читали, конечно, “все”, “Дети капитана Гранта” смотрели все — даже уже и без кавычек, а увертюра к фильму звучала по радио беспрерывно. Написав эти строки, я уже много дней не перестаю ее напевать и насвистывать — навязчивое состояние.
Популярность Жюля Верна (в речевом обиходе Жюль-Верна) в СССР, где его в свое время любили больше, чем где бы то ни было, больше, чем во Франции, я полагаю, связана со специфическим социальным контекстом. Такова же, мимоходом скажу, литературная судьба Ремарка — сам он популярности своей в СССР изумлялся. Тоже дело в контексте.
Переводили мало, так что каждый иностранный автор становился объектом повышенного внимания. Каждый иностранный автор должен был получить идеологический сертификат, пропуск для входа в приличное общество — общество победившего социализма. Для чего писались порой достаточно изощренные предисловия (послесловия), порой даже своего рода шедевры: сочетание советской схоластики с советскою же диалектикой. Тексты, требующие комментария для читателей, не живших в те эпические времена.
Впрочем, для Жюля Верна особой изощренности и не требовалось: несмотря на свою очевидную буржуазную (мелкобуржуазную?) ограниченность, Жюль Верн проходил по ключевым параметрам. Верил в человека как в социальное существо (оппозиция победительного в своем одиночестве Робинзона и одичавшего на необитаемом острове Айртона стала уже, кажется, банальностью), верил в творческие возможности человека, в его разум, в его энергию, во всесилие науки, в покорение природы, в рациональное устройство общества, в прогресс, не одобрял социального угнетения и был историческим оптимистом. В чудеса — да, верил. Но это были чудеса человеческого гения и природы, вполне рационально объяснимые.