Эдуард Тополь - Игра в кино (сборник)
– Объявляется посадка в самолет, следующий рейсом 220 Москва – Вена! Пассажиров просят пройти на посадку…
И – Гусман выпустил меня на сцену. За несколько дней до этого он уговаривал меня позвать на этот бенефис моих друзей-актеров, чтобы они раскрасили вечер своими скетчами, песнями и конферансом. Но я не согласился. «Это мой вечер, – сказал я самонадеянно, – и я буду на сцене один». «Весь вечер? – ужаснулся Юлик. – Ты с ума сошел! Ты не знаешь этот зал! Это же киношники – самые жуткие зрители! Их не проймешь ничем! Даже Жванецкий не смог удержать их в зале весь вечер!» «Юлик, – повторил я упрямо. – Ты дал мне на вечер этот зал, и это будет мой вечер. Точка».
Но теперь, когда я оказался один на один с огромным, на 1200 мест, залом и со всех мест на меня свысока смотрели глаза привередливых московских кинозрителей, – тут даже моя отстоявшаяся в эмиграции российско-еврейская наглость и приобретенная за рубежом американская самоуверенность покинули меня. Я сказал:
– Дорогие друзья! Добрый вечер! Вот уж не думал семнадцать лет назад, уезжая, что когда-нибудь буду снова стоять на этой сцене. Последний раз я стоял тут… дай Бог памяти… да, ровно двадцать лет назад на премьере фильма «Несовершеннолетние»! А еще говорят, что жизнь – лучший драматург. Ей-богу, я бы себе никогда не позволил такого примитивного драматического хода – выгнанный с позором «предатель родины» возвращается преуспевающим юбиляром. Бр-р-р, какая пошлость! Но ладно. Раз уж судьба вернула меня в этот зал, я должен сказать о ней несколько слов. Впрочем, еще до всех слов о судьбе я хочу сделать одно признание. Я должен наконец публично объявить, кто заставил меня уехать из СССР. Правда, при въезде в Америку я во всех анкетах писал, что причиной моей эмиграции было отсутствие в Советском Союзе творческой свободы и присутствие государственного антисемитизма. Мол, два моих фильма положили на полку, а комиссия старых большевиков при Моссовете отказала мне в московской прописке только потому, что им не понравился пятый пункт в моем паспорте. Но теперь, спустя столько лет, настало наконец время для момента истины. Ведь, положа руку на сердце, два запрещенных фильма не были для сценариста концом биографии. А скорее создавали ему эдакий ореол фрондера и элитарного художника. И с пропиской тоже можно было что-то уладить – ну, жениться на москвичке. В конце концов в Москве и в то время были замечательные девушки – верно, Гусман? Ты помнишь? Не всех, конечно, всех твоих красивых девушек упомнить нельзя, но хоть некоторых… Так почему же я уехал?
Друзья мои, вот перед вами стоит человек, который выгнал меня из этой замечательной страны! Да, да – вот он, Юлий Гусман, мой лучший друг и земляк. Причем тогда он еще не был ни директором Дома кино, ни даже народным депутатом. И, насколько я помню, он и сам тогда еще не имел московской прописки. Конечно, я к тому 1978 году поставил рекорд – тринадцать лет прожил в Москве без прописки. Сначала на Белорусском и Казанском вокзалах, потом – по каким-то углам, а потом, когда появились деньги, в Болшево, в Доме творчества. И вот именно Гусман сказал мне тогда: «Что ты живешь тут этой волчьей жизнью? Ни кола ни двора! Уж если жить волчьей жизнью, так в волчьем мире капитализма! Давай, вали отсюда, из нашей страны! Проваливай в Америку!»
И я уехал. А вы бы остались?
Спасибо, Юлик, я тебя там часто вспоминал. Незлым русским словом.
Не зря же в России говорят, что во всех наших бедах всегда виноваты гусманы. А я считаю – и женщины. И поскольку с Гусманом я уже разобрался, перейду к женскому полу. Я имею в виду: судьба – она ведь тоже женского рода. Так вот, в моей жизни было несколько судьбоносных женщин, и, если говорить совсем честно, без них моя карьера просто не состоялась бы. Да, представьте себе провинциального бакинского мальчика, которого железно не принимают ни в какие высшие учебные заведения. Я окончил среднюю школу в 55-м году и, конечно, тут же сдавал экзамены в Бакинский университет, на филфак. Сочинение написал в стихах, по устной литературе получил «пять», по географии «пять», но на истории СССР меня, ясное дело, срезали. На следующий год снова поступаю, историю знаю наизусть вплоть до дат и докладов всех партийных съездов и конференций и поименно – каждого из двадцати шести бакинских комиссаров. Но результат – тот же самый. Дома на меня махнули рукой, ведь все мои одноклассники поступили в вузы – в медицинский, в политехнический, в нефтяной, и даже Толя Брескин, наш неисправимый двоечник, за которого я писал в школе все сочинения, поступил в физкультурный! Вот тут сидят мои одноклассники, они не дадут мне соврать. Ладно, на следующий год еду в Питер поступать в Ленинградский университет, на журфак. Потому что я к тому времени уже в «Юности» печатался и в других журналах. Но в Питере, оказалось, с пятым пунктом церемонились еще меньше, чем в Баку. «Двойку» мне влепили сразу, на первом экзамене – за сочинение. И ушел я в армию петь песни «Броня крепка, и танки наши быстры!». Почти на два года, да. Вернулся из армии, поступил на работу в бакинскую газету и послал свои сочинения на конкурс в Литературный институт и во ВГИК. Прошел. И туда, и сюда. Еду сдавать вступительные экзамены – опять та же история! В Литинституте мне вернули документы даже до экзаменов! Там с пятым пунктом было все просто. А во ВГИКе – как дошел до экзамена по истории – кафедра марксизма-ленинизма бдительность проявила: опять «трояк», выше они нашему брату отметок не ставили, предел! Ну, все ясно даже ребенку, верно? Пять раз провалить человека – куда уж ясней? Не желает советская власть подпускать меня к высшему образованию. Иду в приемную комиссию забирать документы, а мне говорят: идите на кафедру драматургии. Ладно, иду на кафедру драматургии, а там говорят: зачем вам забирать документы? Пусть у нас полежат, а вы приезжайте на следующий год, попробуйте еще раз. Я говорю: да не приеду я никуда, и так все ясно! А они говорят: вы не расстраивайтесь, оставьте нам ваши документы, пусть полежат, вам они до будущего года все равно не нужны. Я говорю: да они мне вообще не нужны, я никуда больше поступать не буду, обойдусь без вашего высшего образования! Повернулся и уехал домой, в Баку. Работаю себе в газете – месяц, второй, третий. Между прочим, республиканская газета, «Бакинский рабочий», мне 22 года, и я в ней фельетонист – печатаюсь каждую неделю, получаю известность местного масштаба, зарплату и гонорары – двести рублей каждый месяц, это в то время были большие деньги. Так что еще нужно? Месяца через три сажусь и пишу письмо во ВГИК: мол, так и так, ни в какие вузы я поступать больше не буду, это мое твердое решение, верните мне мой аттестат зрелости. Проходит две недели, получаю письмо. От руки написано и на трех страницах. «Дорогой Эдуард, мы вас помним и ждем. У вас, несомненно, есть литературные способности…» – ну, и еще три страницы всяких комплиментов и материнских утешений. Мол, не надо поддаваться отчаянию, а надо обязательно приезжать и поступать, и даже не нужно присылать новые работы на конкурс – мы считаем, что вы уже творческий конкурс прошли! И подпись: «Кира Константиновна Парамонова, зав. кафедрой драматургии». Ну, вы можете представить, что со мной было! Я с этим письмом бегал по всем знакомым, хвастался. Я его своему дедушке вслух шесть раз прочел. И я от этого письма так обнаглел, что учебник истории просто не открывал!
Думаю: захотят принять – примут, а не захотят – никакая зубрежка не поможет! И прав оказался – приняли. И вот я хочу сказать с этой сцены: Кира Константиновна, дорогая моя судьбоносная женщина!..
Тут в первом ряду поднялась восьмидесятилетняя красавица – Кира Константиновна Парамонова. И зал грянул аплодисментами. А я продолжал:
– Кира Константиновна! Любимая! На ваше письмо наросли небольшие проценты. От того наглого и рыжего бакинского абитуриента 1960 года примите, пожалуйста… – И, повернувшись к кулисам, попросил: – Девочки, вручите.
Оркестр грянул туш, и две «девочки» – знаменитые Люба и Евдокия Германовы – пошли через сцену в зал. Люба несла Кире Константиновне букет самых лучших цветов, какие я только смог отыскать накануне в Москве, а Дуся сгибалась от тяжести семи томов моего собрания сочинений.
Зал прослезился и встал, аплодируя в ритм музыке оркестра.
Я понял, что отыграл у судьбы первый раунд – за провал фильма «Там, где длинная зима». И сказал:
– Дорогие друзья! Поступить во ВГИК и даже окончить его – это еще не значит прорваться в кино. Как я уже сказал, я прожил в Москве тринадцать лет без прописки, но последние пять или шесть не в счет – у меня уже были деньги, я мог жить в болшевском Доме творчества. А самыми трудными были первые годы, когда я целыми днями ходил по студийным коридорам «Мосфильма» и студии Горького со своими сценариями, а вечером по пожарной лестнице проникал во вгиковское общежитие и искал по комнатам свободную койку, чтобы переночевать. Или спал на вокзалах – слава Богу, их в Москве девять, можно было менять каждую ночь, чтобы дежурные по вокзалам милиционеры не запомнили твою физиономию. Так что летом и даже осенью еще можно было перебиться ради высокого нашего киноискусства. Но московскую зиму не одолели ни французы, ни немцы, что уж говорить о бакинском парнишке? К тому же зимой во вгиковской общаге были заняты все койки, в них ночевали даже попарно, то есть с девушками, приглашенными (для согрева, конечно) со стороны соседней ВДНХ и парка «Сокольники». А на вокзалах собирались все бездомные, алкаши и проститутки со всех пригородных электричек – Петушки, Раменки, Мытищи, Шатура, Кунцево и т. д., и там шла борьба уже не за то, чтобы прилечь на скамейку, а присесть рядом с ней. И вот тогда, когда московские морозы должны были окончательно выморозить меня из Москвы и кино, на моем горизонте возникла еще одна судьбоносная женщина – Инесса Семеновна Брудник. Мы даже не были как следует знакомы, просто она услышала от кого-то о том, что я живу на вокзалах, подошла ко мне и сказала: «Слушайте, если вам правда негде жить, можете пожить у нас. Конечно, у меня не хоромы, а только комната и кухня, но в комнате я живу с мужем и сыном, а вам мы поставим на кухне раскладушку. И поживите, пока устроитесь…» Дорогие друзья! Скажу вам как на духу: я пользовался гостеприимством этой семьи с типично бакинской щедростью – я прожил у них два года! Инесса, золотая моя…