Бруно Шульц - Коричные лавки. Санатория под клепсидрой
— Но сам он не знает, не догадывается? — спросил я шепотом. Доктор с глубокой убежденностью покачал головой: — Вам вовсе не следует беспокоиться, — сказал он, понизив голос, — наши пациенты не догадываются, не могут догадаться…
— Фокус в том, — добавил он, готовый продемонстрировать механизм фокуса на уже приготовленных для этого пальцах, — что мы отвели время назад. Мы запаздываем здесь во времени на некоторый интервал, величину которого не просто определить. Все сводится к простейшему релятивизму. Попросту говоря, смерть отца, та самая, которая в вашем отечестве его уже постигла, здесь еще не произошла.
— В таком случае, — сказал я, — отец или умирает, или близок тому…
— Вы меня не поняли, — ответил он тоном снисходительного нетерпения. — Мы реактивируем прошлое со всеми его возможностями, а значит, и с возможностью выздоровления.
Он глядел на меня, с улыбкой теребя бороду.
— А сейчас, наверно, вы хотите с ним повидаться. Согласно вашему пожеланию мы зарезервировали в его номере вторую кровать. Я вас провожу.
Когда мы вышли в темный коридор, доктор Готар заговорил шепотом. Я обратил внимание, что, как и горничная, он обут в домашние войлочные туфли.
— Мы даем нашим пациентам возможность поспать, мы экономим их жизненную энергию. К тому же им тут не особенно есть чем заняться.
Возле какой-то двери он остановился и приложил к губам палец.
— Входите, пожалуйста, тихо, отец спит. Ложитесь и вы. Это самое разумное, что можно в данный момент сделать. До свидания.
— До свидания, — шепнул я, ощутив сердце у горла, и нажал ручку. Дверь легко подалась, приотворившись, как беззащитно приоткрываются во сне уста. Я вошел. Серая и голая комната была почти пуста. На простой деревянной кровати возле небольшого оконца в пышной постели спал мой отец. Глубокое его дыхание добывало целые пласты храпа из глубин сна. Вся комната от пола до потолка казалась заваленной храпением, однако новые количества его всё прибывали и прибывали. Взволнованно глядел я на исхудалое, изнуренное лицо отца, целиком поглощенное в эту минуту труждениями храпа, лицо, покинувшее в глубоком трансе земную свою оболочку и на далеком каком-то берегу исповедовавшееся в собственной экзистенции торжественным подсчетом своих мгновений.
Второй кровати не было. От окна пронизывающе тянуло холодом. Печь была не топлена.
— Не видно, чтобы здесь очень-то заботились о пациентах, — думал я. — Столь хворый человек отдан на произвол сквозняку! И никто, похоже, тут не прибирается. Толстый слой пыли лежал на полу, покрывал тумбочку с лекарствами и стаканом остывшего кофе. В буфетной — горы пирожных, а пациентам — нет чтобы что-то питательное — дают пустой черный кофе! Однако в сравнении с преимуществами отведенного вспять времени это, конечно, мелочь.
Я неспеша разделся и скользнул в отцову постель. Он не проснулся. Лишь храп, с избытком, видно, уже нагромоздившийся, спустился на октаву, жертвуя пафосом декламации и становясь как бы храпом приватным, храпом для собственного употребления. Я подоткнул перину, насколько возможно оберегая отца от оконного сквозняка. Вскоре заснул с ним рядом и я.
IIКогда я проснулся, в комнате было темно. Отец сидел у стола одетый и пил чай, макая в него глазурованные сухарики. На нем был еще новый черный костюм английского сукна, который он справил себе прошлым летом. Галстук был повязан несколько небрежно.
Увидев, что я проснулся, он сказал с милой улыбкой на бледном от болезни лице: — Я ужасно рад твоему приезду, Иосиф. Какой сюрприз! Я себя чувствую здесь таким одиноким. Однако в моем положении глупо сетовать, я ведь претерпел кое-что и похуже, и если вывести facit по всем позициям… Но довольно об этом. Мне тут, представь себе, в первый же день подали великолепный filet de boeuf с грибами. Это был дьявольский кусок мяса, Иосиф. Я настойчиво остерегаю тебя, если и тебе когда-нибудь вознамерятся здесь подать filet de boeuf… До сих пор огонь в желудке. И диарея за диареей… Я просто не знал как быть. Однако хочу сообщить новость, — продолжал он, — ты будешь смеяться, но я арендовал здесь помещение под лавку. Да-да. И могу поздравить себя с такой идеей. Скучно мне было сперва, знаешь ли, ужасно. Представить не можешь, какая здесь тощища. А так, по крайней мере, есть приятное занятие. Опять же не подумай о чем-нибудь этаком. Ничего особенного. Помещение гораздо скромней нашей прежней торговли. Ларек по сравнению с ней. У нас в городе я постеснялся бы такой палатки, но здесь, где столькими из амбиций поступаешься, правда же, Иосиф?.. — Он горько рассмеялся. — Вот так как-то и живем. — Мне стало не по себе. Было неловко за его оторопь, когда он понял, что неудачно выразился.
— Я гляжу, тебя в сон клонит, — сказал он спустя мгновение, — поспи же, а потом загляни в лавку, хорошо? Я как раз спешу туда, поглядеть что и как. Ты представить себе не можешь, как трудно было получить кредит, с каким недоверием относятся здесь к старым негоциантам, к негоциантам с доброй репутацией… Знаешь магазин оптика на площади? Наша лавка рядом. Вывески пока нет, но найти просто. Обознаться невозможно.
— Отец без пальто? — обеспокоенно спросил я.
— Вы забыли уложить. Я, представь себе, не обнаружил его в сундуке, но в пальто вовсе нет надобности. Этот мягкий климат, ласковый воздух!..
— Пусть отец возьмет мое, — настаивал я. — Причем обязательно. — Но он уже надевал шляпу. Махнув мне рукой, он вышел из комнаты.
Нет, мне уже не хотелось спать. Я чувствовал себя отдохнувшим… и голодным. С удовольствием вспомнил я буфет, уставленный пирожными. Я одевался, предвкушая, как потрафлю себе разными лакомствами. Отдав предпочтение песочному с яблоками, я решил не пренебрегать и великолепным бисквитом с апельсиновыми корочками, который приметил тоже. Я подошел к зеркалу повязать галстук, но оно, словно бы сферическое, коловращаясь мутным омутом, упрятало куда-то в свои глубины мой облик. Напрасно я менял дистанцию, подходя и отдаляясь — из зыбкого серебряного тумана не хотело являться никакое отражение. — Скажу, чтоб другое повесили, — решил я и вышел из комнаты.
В коридоре было совсем темно. Впечатление торжественной тишины усиливала еще и тусклая газовая лампа, горевшая голубым язычком на повороте. В лабиринте дверей, проемов и закутков было никак не найти вход в ресторацию. — Схожу в город, — вдруг решил я. — Поем там где-нибудь. Наверняка же найдется какая-нибудь недурная кондитерская.
На улице меня окутал тяжелый, влажный и сладкий воздух странного здешнего климата. Хроническая серость атмосферы углубилась еще на несколько оттенков. Это был как бы день, зримый сквозь траурную вуаль.
Взгляд не мог насытиться сочной бархатной чернотой наитемнейших фрагментов, гаммой притушенных серостей плюшевого пепла, пробегающей пассажами приглушенных тонов, прекращаемых педалью клавиш — этим ноктюрном пейзажа. Обильный и волнообразный воздух шелестел у моего лица мягким полотнищем. В нем чувствовалась приторная сладость отстоявшейся дождевой воды.
Снова этот уходящий сам в себя шум черных лесов, глухие аккорды, будоражившие пространства уже за порогом слышимости! Я находился на тыльном дворе Санатории. Я оглядел высокие стены флигеля главного строения, выгнутого подковой. Все окна были затворены черными ставнями. Санатория глубоко спала. Я миновал ворота с железной решеткой. Рядом с ними была необыкновенных размеров собачья конура. Пустая. Меня вновь поглотил и приютил черный лес, во мраке которого я, словно с закрытыми глазами, шел на ощупь по тихой хвое. Когда немного развиднелось, меж деревьев возникли контуры домов. Еще несколько шагов — и я оказался на обширной городской площади.
Удивительное, обманчивое подобие главной площади нашего родного города! До чего похожи по сути своей все базарные площади мира! Буквально те же дома и лавки!
Тротуары были почти пусты. Печальный и поздний полусвет неопределенной поры суток сеялся с небес невнятной тусклости. Я без труда разбирал вывески и афиши, но не удивился бы, скажи мне кто-нибудь, что это глубокая ночь! Были открыты немногие лавки. На остальных, торопливо закрываемых, уже полуопустили жалюзи. Буйный и густой воздух, воздух упоительный и обильный, скрадывал местами часть окрестности, смывал, словно мокрою губкою, дом или два, фонарь, фрагмент вывески. Иногда было не поднять век, слипавшихся вследствие странного безразличия или сонливости. Я стал искать магазин оптика, о котором говорил отец. Он помянул его, как что-то мне известное, адресуясь к моей якобы осведомленности в местной ситуации. Разве не знал он, что я тут впервые? У отца явно путалось в голове. Но что было ждать от наполовину лишь реального, существующего жизнью столь условной, относительной, обставленной столькими оговорками! Не скрою, требовалась немалая добрая воля, дабы признать за ним какую-то разновидность экзистенции. Это был достойный сожаления суррогат жизни, зависевший от снисходительности окружающих, от «consensus omnium», из коего тянула она свои жалкие соки. Ясно было, что только благодаря солидарному взиранию сквозь пальцы, всеобщему закрыванию глаз на очевидные и разительные недочеты данного положения дел, могло краткое время просуществовать в материи бытия это жалкое подобие жизни. Малейшая оппозиция способна была ее поколебать, легчайшее дуновение скептицизма опровергнуть. Могла ли Санатория Доктора Готара гарантировать ей тепличную атмосферу доброжелательной толерантности, оградить от холодных веяний трезвости и критицизма? Еще удивительно, что при столь уязвимом и сомнительном положении дел отец умудрялся так великолепно держаться.