Сын Ок Ким - Сеул, зима 1964 года
В университете меня тоже ждали одни разочарования. Читая лекции, профессора иногда рассказывали смешные истории, но этот их юмор больше напоминал нападки на противника для того, чтобы втоптать его в грязь. Кто победил, а кто проиграл в полемике Сартра и Камю — вот что интересовало профессоров. Слушал я лекции одного профессора, который преуспел в словесных баталиях и прослыл непобедимым в среде литературных критиков, так вот всё, что он говорил, целиком и полностью состояло из допущений и гипотез. Как правило, в каждом университете есть выдающийся студент-отличник, который восстаёт против теории преподавателя и разносит её в пух и прах. Вот поэтому-то наш не знающий поражений профессор без устали вращал глазами, высматривая, не найдётся ли кого-нибудь, кто задаст каверзный вопрос. С явным беспокойством на лице он торопился перечислить все свои допущения, чтобы выкрутиться из очередной щекотливой ситуации. Говорят же: и волки сыты, и овцы целы, то есть и нашим и вашим. Во избежание любых нападок его теория не содержала ничего конкретного, однако среди студентов он пользовался популярностью уже только за одно то, что мог предупредить любую атаку. В общем, сплошное разочарование.
И потому, когда однажды Ёнбин ухитрился стащить у этого профессора из кабинета пять толстенных фолиантов, я смеялся до коликов!
Засев в известной своими оладьями забегаловке в районе Мугёдон, мы под залог этих книг сначала заказали наливки, потом — соджу и пили до дурноты и без остановки смеялись; смеялись так неудержимо, что начинало щипать в глазах. Если задуматься, то приходишь к выводу, что за те несколько лет, что я прожил в Сеуле, это, похоже, был самый запоминающийся день…
Что уж тут говорить, если сами профессора называют себя захудалыми актёрами, у которых нет популярности. Изображая из себя клоунов, они так часто неестественно улыбаются, что даже посторонним наблюдателям становится неудобно.
Когда начинается новый учебный год, отдел по делам студентов просит заполнить анкету, где в одном из пунктов нужно указать имя человека, которого ты уважаешь, однако много ли в нашем поколении найдётся таких, которые могут назвать людей, достойных почитания и уважения? Уважение — слово, которого уже нет. Даже если допустить, что оно есть, то это не что иное, как объект зависти. Прибыль Элизабет Тейлор, популярность Кеннеди, обаяние Ива Монтана, заслуги Швейцера и удачливость Камю, — всё это было всего лишь объектом для зависти и ничем больше, ведь нельзя сказать, что их уважают за всё выше перечисленное. И я не знал, хорошо это или плохо, что мне некого уважать.
Всё остальное же было просто-напросто иллюзией.
Ёнбин несколько раз участвовал в конкурсах на лучшее литературное произведение и после очередной неудачи говорил мне:
— Подумаешь! Да местное литературное сообщество мне в подмётки не годится!
На что я ему:
— И что с того, если они никуда не годятся? Может, тогда соизволите в чиновники податься?
— Чиновники, говоришь… подумаешь, честь… Хм… а может, лучше в Японию рвануть?
После этого, завалившись на траву, он начинал высокопарно вещать: «В шестидесятые годы к нам вдруг из-за моря нежданно-негаданно ночным кораблём приплыл выдающийся писатель, которым мы будем вечно дорожить, словно драгоценным камнем. Обосновавшись в Киндже[62], он щедро дарил нам своё блистательное творчество, отличающееся отточенностью стиля».
Закончив, он спрашивал меня:
— Как думаешь, что это? Это японские литературные критики расхваливают меня на все лады!
Вот такой нёс он бред, так что было даже не смешно. Хотя, если честно, я недалеко ушёл от Ёнбина. Фантазии. Иллюзии. Более того, довести эти иллюзии до реальности и жить ими, находя в них самоутешение…
Такая жизнь стала невыносима. Где-то что-то не совпадало, или, как говорила Сонэ, была какая-то сквозная дыра.
2Как только поезд миновал Тэджон, меня начало охватывать беспокойство. Ну и что, что это родные места? Кто даст гарантию, что там для меня найдётся подходящее дело, способное остудить мою горячую голову? И самой первой на повестке дня была проблема как объяснить всё отцу и матери.
Мать — ещё куда ни шло, так как дома она бывала редко: водрузив на голову узелок с завязанными в него шелками, она ходила от одной деревни к другой, с одного базара к другому. Но стоило представить, что от нечего делать мне придётся сидеть с престарелым отцом, который уже давно почти не выходил из дома, выращивал цветы и время от времени изображал из себя художника, делая наброски цветов сливы, орхидеи, хризантемы и бамбука[63], как мне становилось очень тоскливо. Нет, конечно какое-то время можно было продержаться, делая вид, что прислушиваешься к отцовским нотациям на тему, как получать наслаждение от созерцания цветов, изредка поддакивая и восклицая «Отец! Да вы просто талант!», но так как с самого детства я уже до отрыжки наслушался этих нравоучений, то, видит Бог, с моей стороны потребуется недюжинное терпение. Кроме всего прочего, у отца был небольшой пунктик по поводу светло-зелёного цвета.
Он даже выдумал чудесную историю, будто нежно-зелёный цвет юной орхидеи, посаженной в горшочке, и едва просвечивающий светло-зелёный цвет с внутренней стороны коричневого листика павлонии в осеннюю пору на первый взгляд совершенно не похожи друг на друга, на самом же деле, они — удивительная пара из мира светло-зелёного, символизирующая радость и печаль. И кто знает, быть может это юноша и девушка, любящие друг друга несчастной любовью, так как не могут встретиться и только лишь издалека общаются друг с другом жестами. И кем можно было назвать отца, если иногда доходило до того, что на абсолютно голубом, ну, или от силы бирюзовом небе он умудрялся обнаружить светло-зелёные тона? Обозвать его плавильщиком светло-зелёного или же просто дальтоником, которому всё видится в светло-зелёном свете? Даже мать, будучи дома, обязательно должна была одевать с белой юбкой чогори[64] любимого отцовского цвета, а в узелке с шёлковыми отрезами, который она носила на голове, светло-зелёной материи было больше всего. Естественно, на этом настаивал отец, так как в его представлении верх совершенства ханбока таился именно в комбинации светло-зелёного и белого.
Пятьдесят. Возраст, в котором другие отцы уже занимали руководящие должности или служили чиновниками высшего разряда, однако ж у моего не наблюдалось ни капли энергии. Но его это нисколько не смущало — он был спокоен и нетороплив, словно жил не своей жизнью, а получил её задаром у другого. И только изредка, когда выпивал, он ставил перед собой меня и моего младшего брата, который сейчас учится в старших классах, и твердил нам:
— Эх вы, бездельники! Почему, думаете, я вас родил? Ха! Да просто одиноко мне было. От одиночества и сделал. Не для того, чтобы вы увидели этот прекрасный мир, а просто от скуки и одиночества… Хотел, чтобы на свет появился кто-то, кто смог бы хоть чуточку меня понять… Как бы то ни было, вы уж простите меня. Простите, что заставил страдать. Виноват я перед вами… так что идите, учитесь…
Так, бывало, говаривал он нам.
Когда Сонэ сказала, что она, кажется, беременна, я вспомнил болтовню подвыпившего отца и неуклюже пошутил:
— Если родится ребёнок, каким бы ты хотела его вырастить?
На что Сонэ ответила следующее:
— М-м… с детства или, вернее, с того времени, как я узнала, что женщина должна рожать детей, так вот с того времени я всё время думала, что хорошо бы родить такого ребёнка, который был бы самый умный, самый красивый… но в последнее время…
— Что в последнее время?
— …не то, чтобы урода… в общем, хорошо было бы родить похожего на дурачка.
— Почему?
— Хочу родить этакую заурядную личность, чтобы он не знал, что такое страдание, который бы просто смотрел фильмы и играл в бильярд, получая от этого удовольствие, ходил бы на бейсбольные матчи и нисколько бы не жалел о том, что проводит своё время таким образом.
— Да разве такое возможно, если только этот ребёнок не слабоумный!?
— Ну, не знаю, во всяком случае хорошо было бы родить глупенького здоровячка.
Сонэ тоже ответила шуткой, но типично в её духе. По её логике выходило, что мой отец изо всех сил стремился превратиться в дурака, помешанного на светло-зелёном цвете.
Нет, давай уж не будем будить воспоминания о Сонэ. Проблема в том, как мне жить по возвращении домой. Раз все мои поступки в Сеуле были злом, тогда будет ли добром то, что вернувшись в родные места, я стану поступать с точностью до наоборот? И вообще, что значит вести себя противоположным образом? Смогу ли я откреститься от всего того, чем я жил в Сеуле, перед тем, как зажить по-новому?
Тут же я вспомнил о своих друзьях, что ждали меня дома. Если разобраться, они почти ничем не отличались от Ёнбина. Ну, разве что они не были такими взбалмошными, как Ёнбин.