Ольга Грушина - Очередь
Стрелки часов ползли удручающе медленно, как будто циферблат намазали клеем; и все же, секунда за невыносимой секундой, время шло. Было без малого десять, когда он наконец встал и решительно направился к ее дому, прибавил шагу, потом незаметно перешел на бег; он бежал сквозь тени, сквозь октябрьский холодок, мимо какой-то шумной заварухи, быстро оставшейся позади, мимо безликих прохожих: ему смутно помнились несущаяся навстречу компания — очевидно, студенты, которые на бегу весело перешучивались, как свойственно молодежи, — и ответственный внук, который вывел деда на неспешную прогулку; поздний вечер небрежно набросал их силуэты черной тушью на черном фоне, этакие знакомые эскизы мирного городского дня, стремительно стираемые осенним ветром.
Он порядком выдохся, когда добрался до ее улицы. Отсчитал: первый, второй, третий, четвертый; на ее этаже освещенные окна перемежались с темными, а за которыми скрывалась ее квартира, он не знал. Запрокинув голову, он смотрел вверх, пока не затекла шея, а потом, собравшись с духом, шагнул в подъезд.
Звонить он не хотел, чтобы не разбудить невидимку, спавшего на невидимом диване под невидимыми картинами, а потому осторожно постучал, выждал и постучал еще раз. Дверь резко отворилась; на пороге стояла она, еще в пальто, отбрасывая тень к его ногам. Его пронзило внезапное разочарование: он помнил ее совсем другой, совсем иначе представлял ее в течение долгих недель, а увидел измотанную, заурядную, бесцветную женщину с потухшим взглядом. Потом глаза их встретились, и она стала такой, как прежде, с лицом, сотканным из крошечных частичек ясного, прозрачного света.
Она, похоже, ничуть не удивилась его появлению, но быстро, не дав ему опомниться, приложила палец к губам и ускользнула. Следом за ней он прошел неосвещенным коридором к ней в комнату, и комната тоже оказалась немного другой, словно после его первого и единственного посещения там прибавилось углов, но больше он ничего не успел заметить, потому что она, прикрыв дверь, повернулась к нему, и сердце у него полыхнуло и куда-то упало, живое и счастливое.
— Как хорошо, что вы решили меня проведать, — заговорила она взволнованным шепотом. — Я не пострадала, а вот бедняжка Вера, ох, какой ужас, я как прибежала домой, так и сижу сама не своя…
Смысла ее слов он не понимал, да и не вслушивался, не мог. Он шагнул к ней, и одновременно она шагнула к нему, и на протяжении нескольких ударов сердца он ощущал, как она тает у него на плече, на груди; но стоило ему зарыться пальцами в ее волосы, такие мягкие, необыкновенно мягкие, как она вся напряглась, высвободилась, отступила.
— Боюсь, вы не так поняли, Сергей Васильевич, — натянуто сказала она.
Не шевелясь, они смотрели друг на друга; ее лицо стало таким же, как тогда, на пороге: от него отхлынул свет. Казалось, она собирается сказать что-то еще. Он ждал, глядя на ее губы, ее глаза, а сам думал, с каким-то лихорадочным отчаянием, что, быть может, просто умрет в этот затянувшийся миг, и стрелки его часов остановятся навсегда. Потом она отвернулась, так ничего и не сказав, устало подошла к окну, волоча за собой пальто, висевшее на ней отяжелевшим зверем; и, проследив за ней взглядом, он наконец понял, что именно изменилось в этой комнате: на всех поверхностях громоздились старинные граммофоны из ее музея; по углам скопилась темная геометрия каких-то форм. Дыхание болезненно стеснилось у него в груди; ему вспомнилось, как она ставила для него цыганские романсы и сама слушала их с закрытыми глазами; вспомнилось ее лицо, отрешенное, но при этом восторженное, ангельское; вспомнились голубоватые впадинки ее висков, изгиб ее губ, произносивших слово «особенный»…
Когда он заговорил, голос совсем не слушался.
— Ты получила мою записку («Никакой записки я не получала», — прошептала она, по-прежнему глядя в сторону) и написала мне ответ, сама пригласила, но…
— Ничего я тебе не писала.
На этот раз он ее услышал.
— Как же не писала… зачем ты… наверное, ты меня считаешь…
В его протянутой руке дрогнул мятый листок. Она близоруко приблизила записку к глазам; ее руки тоже дрожали.
— Это не мой почерк, — слабо выговорила она.
— Адрес твой, а почерк чужой? Как же так?
— Это почерк моего свекра.
— Кого? Твоего…
— Моего свекра. Это ему билет нужен. Он с нами живет. Я думала, ты знаешь, что у меня…
На мгновение его ослепило резкой, жестокой белизной; в ушах оглушительно, барабанной дробью, туземным бубном застучала кровь, и кто-то закричал и отпрянул, и все вокруг с металлическим скрежетом обрушилось на пол, разлетелось на механические обломки, а блестящие черные болты и гайки рассыпались, как полчища тараканов, жутких, вредоносных тараканов, которых надо давить, вот так, вот так, и еще так, да, все это вредоносное, дребезжащее, нескончаемое…
А потом распахнулась дверь, и в нежданном квадрате голого оранжевого света он увидел, что стоит посреди комнаты над обескровленным граммофоном, а на пороге маячит бледный босой мальчик в большой, не по размеру ночной сорочке, и моргает испуганными глазами цвета разбитого стекла.
Она зажала рот ладонью. Наступила абсолютная тишина. Ребенок спросил:
— Мама, почему ты в пальто, что случилось?
Сергей осел на пол.
— Ничего, ничего, — заговорила она, — иди спать, это Сергей Васильевич, из очереди, тут кое-что случайно упало, он мне поможет, иди спать.
Мальчик уставился на них, потом заковылял к себе, и у него на лице уже блуждал следующий сон. Дверь осталась нараспашку, но оранжевый свет погас. Время неторопливо пустилось в дорогу.
Граммофон скончался.
— Боже мой, — тупо выдавил Сергей.
Она опустилась на колени рядом с ним. Вокруг валялись загадочные детали.
— Этого уже не исправишь, — тихо сказала она, на него не глядя.
— Боже мой, я не нарочно… Я куплю точно такой же, я…
— Это был самый старинный экспонат в нашей коллекции. Тот самый… ты помнишь.
— Я помню.
— Раз в год мне их привозят на дом, для особо тщательной чистки. Такие сейчас не продаются, их остались единицы…
— Я найду, у меня есть связи, есть знакомые, у которых… Позволь, я помогу.
Они переговаривались чужими голосами, отводили глаза, торопливо, избегая соприкосновений, выуживали из-под стула, из-под кровати жалкие, искореженные обломки. Через некоторое время она проговорила:
— Кажется, дымом тянет? — Распрямившись, она приблизилась к окну, распахнула его настежь и высунулась на улицу. — Горит что-то, чувствуешь?
— Нет, не чувствую. — Он тоже поднялся с пола. — Я пошел. Должен тебе сказать одну вещь…
— Не надо, пожалуйста. — Она не отходила от окна.
С порога он решился поднять на нее взгляд, но она, отвернувшись, всматривалась в городскую даль. С болью, какой он прежде не знал, унизительной, жесткой и неизбывной, он подумал: это все, это конец, больше я ее не увижу — и попытался запечатлеть ее в памяти такой, какой видел сейчас: темная спина, тонкие пальцы на подоконнике, наклон шеи, какой-то надломленный, будто мысли были слишком тяжелы, нежный контур бледной скулы, волосы, мягкие, такие мягкие, вспомнилось ему некстати — вспомнилось, как она прильнула к его груди всего лишь час назад, или год, или век…
— Не провожай меня, — сказал он.
На улице он впал в оцепенение, которое не отпускало его день за днем, неделю за неделей. Октябрь потемнел, сгустился в ноябрь, и очередь возбужденно бурлила, но все рассказы доходили до него будто сквозь пелену: про то, как на очередь напали «соловьи», как молодой женщине выбили глаз и она больше стоять не будет, как сожгли «соловьиный» киоск, причем в поджоге подозревали кого-то из их очереди, пока органы не нашли на месте преступления опасные улики (дореволюционные издания, восхваляющие западный образ жизни, шептали знающие люди), бросающие тень на какую-то учительницу музыки из ближайшей школы — как вскоре стало ясно, она возглавила заговор с целью отвратить молодежь от патриотической музыки (по слухам, на пепелище обнаружили скукоженный листок с номером ее телефона). Ничего удивительного, вполголоса говорили люди, в школах невесть что творится, вы слышали про эту учительницу физики: уволена без объяснения причин, теперь уборщицей работает и пусть спасибо скажет, что хотя бы так устроилась, ой, да что вы, как неприятно, только знаете, не зря же говорится, что дыма без огня не бывает и все такое, а в нашей школе, кстати, литераторшу сократили, мой сын ее больше всех уважал, она им читала стихи не по программе, но такие красивые, он по весне один стих принес, чего-то там про кукушку, если я правильно помню, ну, вот, может, в этом и причина: кукушки — те еще патриотки, они птенцов из гнезда выталкивают, а то и в чужие гнезда подбрасывают, тунеядствуют, короче говоря, так что литераторша ваша сама виновата, и пожалуйста, потише.