Андрей Битов - Обоснованная ревность
— Прочти, — Монахов попробовал ее приобнять.
— Сейчас… Отодвинься.
Приди скорей и убирайся прочь!К пяти — рассвет наставил свое дуло,Туман упал, и воровская ночьВслед за тобой за угол завернула.
Часы без стрелок — лучший из гербов,Я попадаю в ватные объятья.Со словом отвратительным «любовь»Рифмую пустоту мероприятья.
Не бойтесь! Больше вашего не дамЗа эту жизнь. Не надо сдачи…
Монахов рассмеялся:
— Сколько ему лет?
— Восемнадцать.
Монахов засмеялся еще искусственнее и сильнее.
Наталья обиделась:
— Ты ничего не понимаешь! Какое значение имеет возраст! Если хочешь знать, я его всего на четыре года старше. Это ты старик, инженерная душа. А нам нравится.
— Ого! — сказал Монахов. — Я старик?
— Сластолюбивый старик!
Ему вдруг стало скучно, тошно — его настигла кратность бытия: что-то уже было, будто слово в слово, миг в миг, свет тот же… что-то уже было из этого неповторимого. Ни краткой боли, ни короткой обиды — ничего не испытал Монахов, смертельно обижаясь. Он решительно поднялся, поджал губы, с чеканным профилем стал натягивать брюки.
— Ты что? — встрепенулась Наталья. — Ты куда? Ты что, обиделся? Ты же не обиделся, ты что, притворяешься? — точно подметила Наталья.
На эту ее точность Монахову ответить было нечем. Еще безмолвнее завершал он туалет. Он уже вошел в роль, и тем искреннее, чем притворнее.
— Монахов, милый, ну прости! Я не хотела. Я ничего не сказала. Стихи плохие, Монахов! Постой, куда ты! Я не буду. Я не знаю что… Монахов! Монахов, умоляю!
Монахов милостиво позволил себя обнять. Холодный, гордый.
— Монахов, не уходи! Не уходи, прошу!
А Монахову ведь и не к кому было уходить… Он перестал притворяться — и расплылся в счастливой улыбке.
— Не ушел! Не ушел! Ну что это на тебе какие-то тряпки? Ну снимай же! Монахов…
К ночи они вышли на обезлюдевшую темную улицу, и Монахов почувствовал себя на юге. Это чувство он знал и очень любил, как первый в сезоне огурец. Такое чувство, будто попарился и вышел: легко, тепло и уже вечер. После парилки, выйдя даже на мороз, Монахов всегда вспоминал юг. Нельзя сказать, чтобы сейчас он вспомнил о парилке и сопоставил.
— Юг — это юг, — сказал он, глубоко вздохнув.
Звезды усыпали небо, фонари уже погасли, однако было как-то светловато в этой полной ночи. Пахло костерком и каким-то первым сухим цветением. Здесь отцвела рыночная мимоза, готовил свои свечи каштан…
Каштан черемухой покрылся,Бульвар Французский был в цвету.Наш Костя, кажется, влюбился…—
пропел Монахов и рассмеялся.
Представляешь, «каштан— черемухой…». Я так в детстве пел. Я ведь здесь был в детстве…
Правда, влюбился? — Наталья счастливо чмокнула его в щеку.
Праздник не кончался. Девушка рядом и именно Наташа. Монахов чувствовал себя так юно! Он жалел, что давно забыл и не испытывал этого. Жизнь… Он чувствовал себя ровно так, как когда-то, на какой-то практике, в какой-то деревне, после танцев… Не молодым он себя все-таки почувствовал, а как молодой. Разница. Эта мысль смутна, как чей-то шорох, какой-то шелест, что-то вспорхнуло, улетело, заскрипели тормоза. «Как юный…» — вздохнул Монахов, прислушиваясь, но, мысли той так и не подумав, как и про баню — не сравнив, не вспомнив, вдруг сказал:
— Слушай, а здесь парилка, в Ташкенте, есть? Здесь парятся?..
Ему только этого до полноты не хватало…
Такая пустая, полная ночь! И тут же— такое обилие запыхавшейся, подбежавшей вплотную жизни, в которую он почему-то сразу верит, что это жизнь, а не какие-то городские шумы: качнулась ветка, сорвалась птичка, прошелестела и осталась позади мысли, неузнанная и непойманная. Никогда он не узнает, о чем только что подумал: это наполняло его счастьем, он вдыхал этот согретый бензиновый воздух со следами запахов одеколонного цветения… Он ничего не видел, и это трепетное «ничего»- жило. А главное— пусто было…
— Наталья! — раздался голос из этой пустоты, и тут же, как привидение, возникла белая рубашка, прямо перед ним. Еще один отделился от ствола, третий, не проявляясь, маячил.
«Господи! как сейчас меня изобьют!..»— без страха подумал Монахов. Вернее, как молод был в нем этот страх, так все запрыгало, ухнуло вниз— такой прилив. Еще больше стало этого рассеянного света полной ночи — так светло! — еще полнее стала тишина и звонче шуршания…
— В чем дело? — грозно и уверенно подумал Монахов, но так сдавленно раздался этот голос, словно не из него. Никто его не услышал.
Бесконечность этого мгновения наконец завершилась.
— Ты, Зябликов? — тут же открыто и легко отозвалась Наталья и шагнула навстречу. Монахов чуть отстал, тактичный.
И когда они остановились, то стали вдруг видны Монахову, как будто под фонарем. Тот что-то ей бубнил сдержанно-грозное. Она отвечала легко, нарочито беспечно. Так все это видел Монахов, проигрывая про себя юношескую, ни разу не осуществленную серию ударов (давно он вот так не сражался!..). Но, что удивило Монахова, это возраст Ленечки — мужик его лет. Приземистый, одутловатый, небритый, почти как с бородой, в мятой, нечистой рубахе и сандалиях на босу ногу. Внимателен был Монахов, наделив от щедрот свое первое впечатление и некоторой симпатией к неудачливому возлюбленному: чем-то он мне симпатичен… Неконкурентная внешность Ленечки (Зябликов, значит, его фамилия, которая вдруг стала в сознании Монахова очень подходить Ленечке, как и внешность, и даже нарушение возраста— углублять симпатию…) так успокоила, что ли, Монахова. Безнадежность шансов соперника… Поймав себя на этом (все-таки все сейчас было в Монахове ускорено и обострено): «Как много в мужиках женского, даже бабьего…»— усмехнулся довольно Монахов.
Наташа приветственно взмахнула рукой и вернулась к Монахову. Ленечка подвинулся к маячившему за его спиной, такому же приземистому, но уже плохо различимому своему приятелю, и оба они отошли к третьему, слившись снова со стволами, пропав.
— Ну? — спросил Монахов.
Видимо, он как-то не так спросил, что-то выдал.
— Испугался? — Наташа засмеялась. — Он же добр, как подушка. Правда, он похож на подушку?
— Без наволочки, — сердито сказал Монахов. — Что ему надо?
— Это же Зябликов! Зябликову всегда одного надо. Спрашивал, нет ли у меня выпить.
— А ты?
— Я сказала, что ему хватит. Он уже под кайфом.
— Что значит под кайфом?
— Ну накурились уже до чертиков.
— Что— опиум? — залюбопытствовал Монахов.
— Ну да, вроде. План. Ты разве не знаешь?
— А чего вы с ним так долго разговаривали? — ревниво спросил Монахов.
— Он про тебя расспрашивал.
— Что — расспрашивал?..
— Нет ли у тебя выпить. Чего ты такой, пыльным мешком стукнутый, не накурился ли сам? Не хочешь ли покурить, предлагал. А я говорила, что нет, не хочешь, не куришь, не будешь… — Наташа вдруг расстроилась. — Хороший ли ты мужик?.. Ну чего ты пристал ко мне?..
— А ты что?
— А я что… Сказала, что замечательный.
— А он?
— Ну, тогда-то что, сказал. Ну чего ты пристал? Тебе-то что?
— Так. Странный он у тебя…
— Почему?
— Другой бы на его месте…
— Почему у меня? — вспылила Наталья.
— Твой Ленечка…
— Это не Ленечка. Ленечка там сзади стоял. Это Зябликов, про природу детские книжки пишет!..
— А я думал, твой Ленечка… — почему-то обрадовался Монахов. — Еще удивлялся, что такой старый… — быстро говорил он.
— Тебе не все равно? — удивилась Наталья. — Нет, ты мне скажи, тебе неужели не все равно? Правда?
Монахов улыбался.
Этот мирный, ласковый бандитизм будил в нем какое-то детское воспоминание, когда тоже вот так оказывалось, что зря боялся, что — наоборот.
— И что Зябликов — тоже хорошо пишет? — усмехнулся Монахов.
Наталья не ответила.
— Ленечка у меня из ящика телеграмму вытащил… — сказала она наконец убитым голосом.
Монахов не понял.
— Ко мне завтра тетка приезжает…
Наутро Монахов обнаружил, что жизнь его необыкновенно осложнилась.
Мать с ним не разговаривала. Ему показалась забавной ее ревность: так сомнительно относясь к невесткам, всегда занимать их сторону в подобных вот случаях. Жена тогда в ее ревности становилась как бы не в счет, и возможная измена не могла ее устроить как месть, а расстраивала как свежая ревность. Так он думал и был не прав. Пришлось ему, однако, заглаживать. Для этого расписал он свои трудовые успехи, которые его так задержали. Отец охотно слушал и кивал: он сталкивался с подобными случаями в своей практике. Мать успокоилась и сказала: