Андрей Битов - Обоснованная ревность
— Монахов! Ах, Монахов! Все-таки приехал! Монахов, Монахов… — Вот сколько бы раз подряд ни произнесла она слово «Монахов», все по-новому, словно язык такой есть, из одного слова состоящий, на котором все, однако, высказать можно, самые тонкие понятия…
Благодарная вышла секунда: не зря все-таки… вот кому действительно надо было, чтобы он приехал… вот безупречность-то какая!
Монахов… Монахов!.. — отбирая у него корзину, как у девушки, нараспев повторяла она.
Не зря-а-а…
* * *Все это все-таки странно получилось. Никак не ожидал…
Наверно, он здорово наелся и выспался у матушки в первый же день — очень энергично принялся за дело. Два чувства уживались в нем, когда он сюда ехал, два ожидания: одно, что вот он припрется к людям, которые худо-бедно, но делают у себя дома свое дело, будет путаться у них под ногами, давать им наставления и советы, кому-то подстроит неприятность, кого-то подведет под разнос, а они будут должны сохранить вежливую мину, кивать и не понимать того, что он им будет объяснять и инструктировать, он будет злиться, что они своего же блага не хотят, а они с облегчением вздохнут, когда он уедет, все сомкнется, как не бывало, новые методы не будут усвоены, а старые будут продолжать, неэффективно, но действовать; другое, что он из Москвы, спец, кандидат, фирма, как нож в масло, входит в проблему, все наконец очнулись, задвигались, ожили, хоть на время, какой-то просвет, что-то стронулось, а вдруг и — чего не бывает? — наконец и дело пошло.
Опыт его командировок подсказывал лишь первое и не оправдывал второго. Однако… то ли тщеславие не кончилось, то ли молодость не прошла.
Он, по-видимому, хорошо выспался и наелся — энергия из него перла и успевала пропереть через охлаждения и разочарования так, что вся эта острастка при столкновении с чужим миром и делом не успевала произойти в самом Монахове. А вот с этим уже все считались, и где-то, за ним следом и все обгоняя его, бежал слух — и все уже чуть ли не вскакивали, когда он входил.
Дело-то было ему самому безразличное, он в нем замешан не был, престиж его фирмы, однако, должен был быть защищен, а вот для тех, к кому Монахов прибыл, дело-то было очень серьезное.
Рассказывать это скучно. Допустим, в Ташкенте строился некий объект, спроектированный институтом, в котором рос и выдвигался Монахов. В одном из цехов был запроектирован новый тип перекрытий, до этого не употреблявшийся в отечественной практике. Так вот, это-то перекрытие обвалилось, оборвав две туземные жизни. И это еще «к счастью»: был обеденный перерыв — могло быть много больше. А вы представляете, если бы такое случилось, когда цех был бы уже пущен, во время рабочей смены?! — тон начальственного разноса, тем более искренний, что начальству-то влетает без разбору, по ведомству.
Монахов себя чувствовал сверху, и было ему уютно, что он к этому делу отношения не имел, а понимал достаточно, больше других. От того, как ему сразу стало все ясно, а все остальные были напуганы и напряжены, заинтересованы, ощущал он приятную свободу, словно передвигался в нарзане, а остальные в клею. Это вот, что он и они находились как бы в разных средах на одном пространстве — было особо важное чувство. Даже жара была ему нипочем: чувствовал он себя сухо и остро, быстро — как раз туземцы и потели, под тяжестью, спеленатые теснотой взаимосвязей службы и личной жизни. Удовлетворение собственным знанием, уверенность в своем деле, обеспеченная правильность, вытекавшие из одной лишь разницы квалификаций — доставляли Монахову простор и свободу, когда он и не потел, и все понимал раньше, чем ему объясняли, видел насквозь и дальше, еще и наблюдал неподвластные поведения и черточки окруживших его заинтересованных и зависимых людей, и даже себя успевал видеть со стороны, не в ущерб, а в помощь решительности своих прозрений и пониманий. Вот он чистой, сухой рукой (длинные пальцы) легко, чуть презрительно раскидывает пасьянс чертежей и докладных, пока ему без толку, короткопало тычут все одну и ту же бумажку, поясняя. («Понял, это понял», — снова отодвигает он.) И, разложив пасьянс, еще всего лишь разок тасует и говорит, отчеркивая (не ногтем, тупым концом карандаша): «А это что?» И — ах! — как становится ему понятно, что именно этого ему показать не хотели, что именно здесь надеялись, что не заметит, хотя знали уже, что заметит, конечно, заметит, но не так сразу… «И вот это», — отчеркнул он второй раз. А этого и они про себя не знали. Даже не сразу поняли. Только тот, короткопалый, виновник, — тот сразу понял. Тень жалости промелькнула даже в Монахове, зачерствевшем в этот момент от власти (не административной, а интеллектуальной, что слаще) — так схватился тот, чуть не за сердце. Этот короткопалый, в камилавочке, квадратненький, со сплошь золотыми зубами, главный инженер, а его черная «Волга» у подъезда ждала, и он ее Монахову предоставлял, а Монахов отказывался, и домой к нему отказался идти, в двухэтажный его особняк — никаких дастарханов (а у самого Монахова ни «Волги», ни особняка — голова одна).
И выходило вот что: фирма его ни при чем, потому что все было рассчитано правильно, а при чем — вот эти темные, золотозубые воры, правильностью этой, по темноте или даже преступности, пренебрегшие. А выходил вот кто: Монахов в белом смокинге, посреди арены в свете прожекторов, который все это сразу вскрыл и теперь поглядывал холодно и гордо на всех, не различимых в темноте и забрызганности всем тем, к чему он никакого отношения не имел. «Нет, а вот это не его дело — квалифицировать просчет: по недосмотру, халатности или отягчающим обстоятельствам… Это — другие». Золотые зубы блеснули во рту, виновато, как дети. «Нет, — сказал Монахов, — а у погибших рабочих не было детей?»
И ведь просто так это сказал: никаких мертвых, никаких живых не было в его сознании в этот момент. Это был лишь непреодолимый довод правового (не правого!) сознания — и все. Вот вам и частный случай: поразительное бездушие порождает в человеке правота. Или — блеск в своей области. Или, так скажем, власть.
Однако чувствовал себя прекрасно, выходя из проходной, снисходительный, четкий, все сделавший… Последние канцелярские формальности (отметил командировку), последние прохладные рукопожатия: нет, отчет он напишет в Москве, копию, конечно, им вышлют, нет, очень тронут, понимает обычаи и традиции восточного гостеприимства, но вынужден отказаться (насчет дастархана в загородном особняке), нет, пешком хочет прогуляться (отказавшись от черной «Волги»)… Тут не удержался от сдержанной (и ему человеческое не чуждо) полуулыбки: пройдется пешком— ведь это город его детства, в котором он так давно не был… Он прекрасно чувствовал себя.
«Нет, дело — это все-таки дело…» — сыто бормотал он в ритм легкому упругому шагу. Жмурился, подставляя лицо приятной жаре. И тут:
— Монахов! Господи, Монахов…
Вот о ком он не вспомнил ни разу. Это его вспышкой поразило, но он ничего не успел подумать…
— Ты, Монахов? — И тут же, утвердительно и счастливо, будто жмурясь от яркости, ответила себе: — Ты.
Монахов смотрел с удовольствием: эта восточная русская девушка так же легко, без сопротивления нравилась ему сейчас, как когда-то. Будто вчера расстались, три года сошлись в один день, как не бывало. Она замерла, как с разбегу, как на пороге, и так стояла неокончательно, неустойчиво, неуклюже — Монахов видел ее всю в этой остановке. Он бы сам себе не поверил — но то, что он чувствовал, была — радость.
Но он не успел и слова сказать. Их словно ветром сдуло. А на бегу что скажешь?.. Она еще раз десять выдохнула слово «Монахов», а он, может быть, один раз — «Наташа». Она бежала чуть впереди, тянула его за руку, можно было бы даже сказать, волокла, если бы Монахов не так охотно за нею следовал. И его нисколько не смущало, что все так на виду, что чуть ли не все прохожие останавливаются и замирают, пораженные, провожая их взглядом… Во-первых, он уже знал, что это, может быть, только ему кажется, а во-вторых, пусть завидуют!.. Да и как было не радоваться, что такое красивое, сильное, ясное существо любит его точно так, как и любила, три года любит его и не то чтобы простила его тогдашнюю жестокость, а даже и не сосчитала ее… Ах хорошо! Прямо хотелось спросить на бегу: «Ну что ты такого во мне нашла? Ну что во мне такого?» Будто она наконец подсказала бы ему, чем он-то со всем своим нажитым барахлом внутри отличается все-таки от всех других людей, раз именно его она так любит, чем именно он-то так хорош?.. И получил бы он несомненный ответ: «Ты же — Монахов! Дурак ты, Монахов…» Ну, ну, Монахов запыхался. Но они уже влетели. Двор, подъезд, этаж, дверь… Монахов ничего не видел вокруг. Тут она еще раз, задохнувшись, успела произнести «Монахов…» Но это было уже все.
……………….
Вот как получилось. «День такой», — думал Монахов, утверждаясь в свежести бытия. Разглядывал узкую, как койка, комнату: ветка в молочной бутылке на подоконнике, вешалка с длинным платьем на стене, как картина, сам он на матраце на полу… вот — достаток — радиола, тоже на полу, — снова умилялся этой девичьей бедности.