Кетиль Бьёрнстад - Река
Марианне умолкает, выныривает из собственной истории, оглядывается по сторонам и сворачивает себе новую самокрутку.
— Я вам надоела?
Мы мотаем головами, все трое. Сельма Люнге плачет. Турфинн смотрит в одну точку. Он смотрит на Марианне, почти незаметно качая головой.
— Аня попросила меня пойти в подвал. Она уже не могла самостоятельно стоять на ногах. Никогда не забуду чувство, охватившее меня, когда я спускалась по лестнице. Мои мысли, страшное предчувствие. У Брура еще были предсмертные судороги. Стены и потолок были в крови. Даже врача удивляет напоминание о том, какое высокое давление таим мы внутри. Кровяное давление. Вся комната была в крови. Но половины головы у него не было. Он лежал на полу. Я попыталась обнять его, что-то ему сказать. Это были последние короткие секунды между жизнью и смертью. Глаз в черепе не было, они выскользнули из орбит куда-то к затылку, скользнули мне в пальцы. Я держала в руке его глаза и пыталась что-то ему сказать. И, как ни странно, его глаза были еще живы. Он как будто слышал, что я ему говорю. Я никогда не думала, что когда-нибудь еще раз скажу ему то, что сказала. Я сказала: «Я люблю тебя, Брур». Да, я так сказала. Сказала эти слова двум глазам, которые лежали у меня на ладони. И хотя несколькими минутами раньше я говорила своей подруге, что уйду от него, что это конец, все, обратной дороги нет, именно в ту минуту я поняла, что эта дорога была. Что мы могли бы все наладить, что я по-прежнему люблю его, и это чувство было так сильно, что мне захотелось, чтобы не было моей поездки в Вудсток, что моей подруге не на что надеяться, что я обманула ее ожидания. Но думать об этом было бессмысленно. Слишком поздно. Я врач. Я видела много смертей. И я понимала, что Брур уже умер, хотя его глаза еще жили, когда я осторожно положила их на каменный пол и увидела, что кровь перестала течь из раны, что раздробленная половина головы лежит в углу у морозильной камеры.
Марианне спокойно смотрит на нас, словно для того, чтобы еще раз убедиться, что нас интересует ее история.
— Вот так, — продолжает она. — Я поднялась обратно к Ане, она меня ждала. «Папа умер?» — спросила она. «Да», — ответила я. «Он застрелился?» — спросила она. «Да», — сказала я. «Можно мне увидеть его?» — спросила она. «Конечно, можно», — ответила я. И меня тут же поразило, что она ничего не спросила о причине его поступка, словно это не имело никакого значения. Она хотела только увидеть его.
Марианне неожиданно пристально смотрит на меня, точно хочет навсегда выжечь эти слова в моей памяти.
— Я отнесла ее в подвал на спине, Аксель. Так же, как ты нес меня с Брюнколлен в тот вечер. Мне было странно нести свою дочь, которая играла с Филармоническим оркестром, которой прочили блестящее будущее, которая была бесценным сокровищем своего отца, нести ее в подвал, где была морозилка, и чувствовать, что она больше ничего не весит, что она уже на пороге смерти, уже стала ангелом, красотой, крохотным созданием, летящим духом, которого никто не может ухватить, но который, тем не менее, еще крепко держится за меня своими длинными, сильными пальцами. Пальцы единственное, что еще было у нее сильным. Она висит на мне — кожа и кости, — и мы стоим там, в открытых дверях, и смотрим на человека, которого обе любили. Но она не плачет. Только не отрывает от него глаз. И говорит: «Бедный папа». А я, ее мать, говорю ей: «Это моя вина». «Вина тут ни при чем», — говорит она. Больше нам сказать нечего. И это самое тяжелое. Я на спине несу ее обратно в постель. Осторожно укладываю. Независимо от того, что между ними было, она его потеряла. Но мне странно, даже теперь странно думать, что она не плакала, ни тогда, ни позже, ни разу, а через пару недель она и сама умерла. Но тогда она взяла меня за руку и сказала, словно утешая меня, словно мое горе было тогда важнее всего: «Мама, надо позвонить в полицию». И я позвонила.
— Может, это облегчило ей смерть? — спрашиваю я, не выдержав наступившей в комнате тишины.
— Что именно? — спрашивает Марианне.
— То, что Брур Скууг застрелился.
— Так сказать, подготовил почву? Ты это имеешь в виду?
— Да, примерно, так.
— Не знаю, что чувствовала Аня, — говорит Марианне. — Я позвонила и в полицию, и в скорую помощь. В тот же вечер Аню положили в больницу Уллевол. Я нашла приют у подруги. Но это была ошибка. Наши отношения закончились. Мы обе это понимали. Она горевала. Случившееся потрясло ее не меньше, чем меня. Но во мне уже не осталось места для горя. Мы обе понимали, что в этот день у нас отняли счастье, так называемое счастье. После этого у меня осталась только больница. Последние дни Аниной жизни.
— Как она умерла?
— Наконец-то ты спросил об этом. — Марианне почти улыбается. — Я уже думала, что ты никогда не задашь мне этого вопроса. Но ведь ты сам был там в тот вечер. Вы говорили о Шуберте, если не ошибаюсь?
— Да, о его квинтете до мажор.
— Аня любила Шуберта, — вставляет Сельма Люнге, словно хочет получить принадлежащую ей по праву часть этой истории.
— У вас был важный разговор? — спрашивает Марианне.
— Да. И чем больше я об этом думаю, тем более важными становятся ее слова.
— Что она сказала?
— Вообще-то, мы говорили о смерти. Я спросил, где я смогу ее найти. И знаешь, что она мне ответила?
Марианне качает головой.
— Она сказала: «Ищи меня где-то между альтом и второй скрипкой».
— Она действительно так сказала? — Сельма Люнге вопросительно смотрит на меня.
— Да, так и сказала. Я это хорошо помню. Ведь мы говорили о квинтете до мажор. А в нем фортепиано не участвует.
Последствия этой истории
Мы все физически ощущаем тишину, наступившую после этого рассказа. Необходимую тишину. Я наблюдаю за Сельмой Люнге. Она искренне взволнована. Но больше не плачет, хотя ее лицо словно открылось, такой я ее еще никогда не видел. Она с уважением смотрит на Марианне. Я понимаю, что она потрясена.
— Я всего этого не знала, — говорит она.
— Откуда ты могла это узнать? — улыбается Марианне.
— Я тоже считаю себя виноватой, — говорит Сельма Люнге. — У меня трое детей. Я знаю, что значит быть матерью. Я должна была что-то заметить. Должна была гораздо раньше понять.
— Ты говоришь об Ане. А ее было не так-то легко понять. И, может быть, у них с Бруром был тайный уговор.
— Ты называешь это уговором? — удивляется Сельма Люнге.
— Да. И это вполне объяснимо, — отвечает Марианне. — Разве между всеми нами не существует договоров и соглашений? Раньше у Брура была главная цель в жизни — любить меня. Потом появилась еще одна — обеспечить Ане наилучшее начало карьеры. И ничего больше. Несмотря на все слухи, Брур не был преступником. Он был ответственным, прекрасным человеком с чувством долга. Он всегда держал слово. У него были свои темные стороны. Но не такие темные, чтобы он совратил собственную дочь. Этому я никогда не поверю. Однако в духовном смысле он, возможно, и осуществлял над ней определенное насилие. Ведь все его надежды были связаны с нею. Она была слишком юна, чтобы понять, что он поступает так из лучших побуждений. Может, она считала, что он чего-то требует от нее и она должна этому подчиниться, чтобы заслужить его любовь. Может быть, эта трагедия объясняется тем, что они не понимали друг друга.
— Аня хотела умереть независимо от того, что ее отец покончил с собой? — спрашивает Сельма Люнге.
— Да, Аня хотела умереть, — отвечает Марианне.
Сахарный торт, кофе и коньяк. Дыхание Европы на Сандбюннвейен. Я часто забываю, что когда-то Сельма Люнге была мировой известностью. Забываю, что ее почитали и боготворили. Турфинн Люнге виляет перед ней хвостом, не знает, как угодить ей, убирает со стола. Мы с Марианне помогаем ему, ставим грязную посуду в посудомойку. Он варит кофе. Достает рюмки для коньяка. Приносит торт.
Сельма Люнге сидит на месте и одобрительно улыбается.
Марианне целует меня и шепчет мне на ухо:
— Я наговорила лишнего? Теперь тебе будет труднее с нею заниматься?
— Все в порядке, — уверяю я ее.
— Я рада. — Она отстраняет меня от себя, чтобы лучше видеть. И то, что она видит, как будто удовлетворяет ее. Может, она просто проверяет меня, думаю я. Теперь я знаю все. Все, что она была не в силах нести одна. Глаза ее сияют. Она выглядит довольной и освободившейся.
Прощение
Турфинн Люнге предлагает нам вернуться в гостиную. Марианне просит прощения, что привлекла слишком много внимания к своей особе. Сельма Люнге уверяет ее, что мы все потрясены рассказанной ею историей. Как две подруги, объединенные женской солидарностью, они рука об руку, покачиваясь, переходят в гостиную. Видно, что Сельма Люнге изрядно выпила. Турфинн Люнге понимает, что подошло время, и подносит нам рюмки с коньяком.