Стефани Цвейг - Нигде в Африке
Огромное счастье лишь ненадолго парализовало ноги Регины, но чувства так обострились, что у каждого ее вдоха появилась своя мелодия. Ей казалось, что, если она не закроет глаза, упоительная картина разлетится на кусочки. Когда она подбежала к Овуору, в глазах потемнело. Она уткнулась в загрубевшую ткань мантии, увидев его кожу сквозь множество крошечных дырочек, вдохнула запах воспоминания, делавшего ее снова ребенком, услышала стук его сердца и расплакалась.
— За это я тебе всегда буду благодарна, — сказала она, как только снова смогла пошевелить губами.
— Я же тебе обещала, — засмеялась Йеттель. На ней было то же самое платье, в котором она ожидала бэби, которому нельзя было жить. Платье, как и тогда, натянулось на груди.
— Но я думала, ты забыла, — призналась Регина, тряхнув головой.
— Да как я могла? Ты же меня не оставляла в покое.
— Ну, немного и я помог.
— Это мне известно, сержант Редлих, — прыснула Регина. Она обстоятельно надела шляпу, лежавшую на земле, и отдала отцу честь, как это делали скауты. — Когда это случилось?
— Три недели назад.
— Ты меня дурачишь. Мама вон уже как растолстела.
— Три недели назад твой отец стал сержантом. А твоя мать на четвертом месяце.
— И вы мне ничего не писали! Я бы уже могла молиться.
— Хотели сделать тебе сюрприз, — сказала Йеттель.
— Хотели сначала увериться, что все в порядке, а молиться мы уже начали, — прибавил Вальтер.
Пока Овуор хлопал в ладоши, посылая глаза к животу мемсахиб, как будто он только что узнал прекрасную шаури, все четверо глядели друг на друга, и каждый знал, о чем думают другие. А потом руки Вальтера, Йеттель и Регины сплелись в знак благодарности и любви. Значит, это все-таки не было несбыточной детской мечтой.
Пальмы возле железных ворот «Хоув-Корта» еще были наполнены соком последнего большого дождя. Овуор вытащил из штанов красный платок и завязал Регине глаза. Ей пришлось запрыгнуть ему на спину и обхватить его за шею руками. Шея была еще такой же крепкой, как в те давно проглоченные временем ронгайские дни, хотя волосы стали гораздо мягче. Овуор призывно щелкнул языком, тихо сказал «мемсахиб кидого» и понес ее, словно очень тяжелый мешок, по саду и мимо розовой клумбы, отдававшей дневной жар первой прохладе раннего вечера.
Регина могла, несмотря на платок, одновременно пичкавший ее ожиданиями и делавший слепой, чувствовать запах гуавы; она слышала, как ее фея тихонько наигрывает детскую песенку о звезде, сиявшей в ночи, как бриллиант. Хотя девочка не видела ничего, кроме искр на небе фантазии, она знала, что фея одета в платье из красных лепестков гибискуса и держит у губ серебряную флейту.
— Благодарю тебя, — крикнула ей Регина, проезжая мимо дерева, но она говорила на джалуо и только Овуор понял ее и засмеялся.
Когда он, со стоном осла, уже много дней ищущего воду, стряхнул наконец Регину со спины и сорвал с ее глаз платок, она оказалась перед маленькой печуркой в чужой кухне, пахнувшей свежей краской и влажным деревом. Регина узнала только голубую эмалированную кастрюлю, в которой плавали биточки по-кенигсбергски, еще круглее и больше, чем когда-либо. Они плавали в густом соусе, таком же белом, как сладкая каша из немецкой книги сказок. Руммлер, поскуливая, прибежал из соседней комнаты и запрыгал вокруг Регины.
— Теперь это наш номер. Две комнаты с кухней и собственным умывальником, — сказали Вальтер с Йеттель, слив свои голоса в один.
Регина скрестила пальцы, чтобы показать счастью: она знает, что следует делать в таких случаях.
— Как же это удалось? — спросила она, сделав робкий шажок в ту сторону, откуда прибежал Руммлер.
— Освободившиеся комнаты в первую очередь предоставляются военнослужащим, — объяснил Вальтер. Он произнес эту фразу, которую прочитал в газете и выучил наизусть, на своем негнущемся английском так быстро, что его язык запутался между зубами. Но Регина вовремя вспомнила, что смеяться нельзя.
— Ура, — закричала она, когда комок из горла снова соскользнул в коленки, — теперь мы больше не refugees.
— Беженцы, — сказал Вальтер, смеясь. — Как были беженцами, так ими и остались. Но не такие bloody, как раньше.
— Но наш бэби ведь не будет беженцем, папа.
— Мы все в один прекрасный день не будем больше беженцами. Это я тебе обещаю.
— Только не сейчас, — недовольно сказала Йеттель. — Сегодня лучше не надо.
— А ты не пойдешь сегодня в «Подкову»?
— Я больше не работаю. Врач запретил.
Эта фраза просверлила Регинину голову, замешав из воспоминаний, которые она там зарыла, вязкую кашу страха и беспомощности. Перед глазами, которые вдруг стали горячими, заплясали точки, когда она спросила:
— В этот раз у тебя хороший доктор? Евреев он тоже лечит?
— Да-да, — успокоила ее Йеттель.
— Он сам еврей, — пояснил Вальтер, делая ударение на каждом слове.
— Такой красивый мужчина, — мечтательно произнесла Диана.
Она стояла в дверях, в светло-желтом платье, делавшем ее кожу такой бледной, будто на небе уже взошла луна. Сначала Регина увидела только яркие цветы гибискуса в ее волосах и на какое-то упоительное мгновение подумала, что ее фея действительно сошла с дерева. Потом до нее дошло, что поцелуй Дианы отдает виски, а не гуавой.
— Я теперь все время так рассеянна, — засмеялась Диана, когда хотела погладить Регину по волосам и забыла спустить с рук собачку.
— У нас ведь будет ребенок. Ты слышала? У нас будет ребенок. Я больше не могу спать по ночам.
Овуор накрывал к ужину в длинном белом канзу с красным кушаком, расшитым золотом. Он не говорил ни слова, как научил его первый бвана в Кисуму, но глаза его уже не могли настроиться на тяжелый покой английской фермы. Зрачки были такими же большими, как в тот вечер, когда была изгнана саранча.
— В этой стране обезьян нигде не достать каперсов, — пожаловалась Йеттель, протыкая биточек вилкой.
— Что такое каперсы? — довольно жуя, спросила Регина, наслаждаясь волшебством утоленной тоски. Но в первый раз она не стала дожидаться, пока ответ проникнет в самое сердце. — А как мы назовем нашего малыша? — спросила она.
— Мы написали в Красный Крест.
— Не понимаю.
— Мы пытаемся, — объяснил Вальтер, засунув голову под стол, хотя Руммлер стоял позади него да и дать ему было нечего, — узнать что-нибудь о твоих дедушке и бабушке, Регина. Пока мы не знаем, что с ними случилось, мы не можем назвать ребенка в память о них Максом или Иной. Ты ведь знаешь, что у нас нельзя давать детям имена живых родственников.
Только ненадолго Регине захотелось, чтобы она так же мало поняла эти слова с ядовитыми наконечниками, как Диана, шептавшая нежности на ушко своей собачке и заталкивавшая ей в пасть шарики риса. Потом она увидела, как серьезность на отцовском лице сменилась выражением жгучей муки. Глаза матери увлажнились. Страх и гнев боролись в голове Регины, и она завидовала Инге, которая могла сказать дома: «Я ненавижу немцев».
С неторопливостью старого мула в ней выросла сила, позволившая ей сконцентрироваться только на одном вопросе: почему биточки по-кенигсбергски превратились у нее в горле в соленый едкий комок. Наконец у Регины получилось по крайней мере глядеть на отца так, будто она, а не он — ребенок, которому нужна помощь.
17
После войны даже в консервативных кругах колонистов толерантность и открытость миру стали считаться неизбежным атрибутом нового времени, ради которого империи пришлось принести столько жертв. И все-таки люди с традиционным самосознанием были абсолютно единодушны в том, что одно только здоровое британское чувство меры убережет от поспешных, а потому и весьма безвкусных перегибов в этих вопросах. Так, Джанет Скотт, директриса Высшей женской школы Кении в Найроби, никогда специально не акцентировала внимания озабоченных родителей на том, что в ее интернате учится лишь незначительное число детей беженцев, в отличие от присоединенного к нему института, который имеет гораздо меньший престиж в обществе. Высокие стандарты обучения, несомненно, обусловленные приверженностью старым идеалам, говорили сами за себя, особенно в наступившие времена социального прорыва, когда люди полагались больше на чувства, чем на разум.
Только в узком кругу единомышленников мисс Скотт, с легким румянцем на щеках, выдававшим ее гордость, позволяла себе сообщить, что разрешила эту сложную проблему весьма элегантным способом. Школьницы, которые жили менее чем за тридцать миль от интерната, могли быть зачислены в знаменитую школу только по предъявлении ходатайства и только при особых обстоятельствах. Остальных принимали разве что на дневное отделение, без пансиона, и ни учителя, ни одноклассницы не воспринимали их как полноценных членов школьного коллектива.