Валери Виндзор - Лгунья
Его положили в бокс с бледно-голубыми занавесками и с репродукцией цирка Дега на стене.
Я бежала по коридору, саквояж хлопал меня по ноге. Вышла медсестра и приложила палец к губам, чтобы я вела себя потише, но мне было плевать, кого я там побеспокою. Я все равно бежала. Лицо его на белой, накрахмаленной подушке было серым. Tante Матильда сидела на стуле у кровати. Волосы выбились из-под заколок, а ведь раньше я ни разу не видела, чтобы хоть одна прядь была у неё не на месте. Сестра принесла ещё один стул, чтобы мы сидели по обе стороны от кровати. Говорили, что он без сознания, но мне казалось, он просто спит и похрапывает во сне. Мы сидели, пока не пришли врачи, и нас попросили перейти в другую комнату, где стояли бежевые пластиковые стулья. Небо за окнами начало светлеть. В комнате горел нестерпимо яркий свет. От него все вокруг казалось пластмассовым, даже наша кожа. Я его выключила.
Tante Матильда сидела очень прямо, около шеи подрагивала прядь волос.
— Лучше бы он умер. Не хочу, чтобы он жил беспомощным, — вдруг проговорила она высоким, гневным голосом, словно споря с кем-то.
Вошел врач и увел её, чтобы поговорить без свидетелей. Я стояла у окна, тупо уставясь на крыши, над которыми вставало солнце. Наступал ещё один красивый, солнечный день. Какая жестокая ирония. Небу положено источать слезы. Должен лить проливной дождь. А вместо этого крыши заливало золотом. Запах утреннего тепла поднимался над улицами. В церквях звонили колокола. Из гаража выехала задом машина и ткнулась капотом в мусорный бак.
Потом пришла медсестра и сказала, что я могу ненадолго пойти в комнату дяди Ксавьера.
— День будет жарким, — приветливо сказала она. Я чувствовала запах её духов. Свежий запах чистой кожи.
Тянулись часы. Мы сидели и ждали, чтобы что-нибудь произошло. Сидели то в комнате с пластиковыми стульями, то с дядей Ксавьером. Приехали Франсуаза с Селестой. Увели Tante Матильду попить кофе. Это я настояла. Мне хотелось ненадолго остаться с дядей Ксавьером наедине. Говорили, что он все ещё без сознания, но я не очень-то понимала, что это значит. Взяла его за руку: она была квадратная, грубая, в царапинах. Я её целовала. Не могла остановиться. Перецеловала каждый палец, один за другим, каждый ноготь, каждую складку, и между пальцами целовала. Каким-то образом мои волосы, мои слезы, губы настолько слились одно с другим и с его руками, что я бросила попытки их разделить. Я приникла к нему, моя голова лежала рядом с его головой на подушке, а волосы попадали ему в лицо. Его ладони были прижаты к моему лицу, как маска. У меня не было возможности сказать ему, как сильно я его люблю. Даже если бы он меня слышал, если бы находился в сознании, я не смогла бы этого сделать. Все было малo для этого. Даже близко не подходило, чтобы выразить силу моей любви. Не было на свете ничего настолько громкого, настолько мощного, бесконечного, чтобы хоть вполовину выразить чувство, которое я к нему испытывала. Мне хотелось влезть внутрь него. Хотелось, чтобы он обнял меня так сильно, чтобы я впиталась в него без остатка, или он впитался в меня, чтобы он понял, чтобы мне не было необходимости озвучивать это словами.
В эти минуты где-то на задворках моего разума вялый, безгранично холодный и испуганный человечек, который до сих пор жил там — и который навсегда останется там жить, потому что так сильно человек измениться не может — с некоторым удивлением подумал, что, возможно, я все-таки знала о любви больше, чем мне казалось. Я дотронулась до его грязной щеки. На ней появилась щетина, надо бы побрить. Я поцеловала эту колючую щеку. Я хотела забраться к нему в кровать и обнять, хотела согреть его. Вернуть ему энергию. Но застеснялась: вдруг войдет сестра или Tante Матильда и обнаружит меня. И я осталась наполовину сидеть, наполовину лежать, прижавшись щекой к его щеке, умоляя его не уходить. Прислушивалась к его дыханию и думала, что это был единственный человек, которого я по-настоящему любила. Он ничего от меня не требовал, ничего не навязывал. Я нравилась ему такой, какая я есть. Я любила его за то, что он безоговорочно позволял мне быть собой. Я подумала обо всех остальных: о моем отце, который прожил достаточно, чтобы оставить после себя неприятное чувство своего превосходства; об отце приемном, который был хорошим человеком и делал намного больше того, что требовал от него долг, но который, совершенно не по своей вине, всегда был отцом и потому (не без резонности) был уверен, что я должна отвечать ему дочерней привязанностью; о Тони, не имевшем не малейшего понятия, на ком он женился, в основном, наверное, потому что я не позволяла ему этого узнать. Да разве я могла ему это позволить? Даже Гастон, которого я бесстыдно использовала в своих интересах, видел во мне воплощение его собственных тайных фантазий, точно так же, как и для меня он был воплощением моих. Но Ксавьер полюбил меня с первого же взгляда, даже со всеми моими шрамами на лице и моим новоприобретенным острым язычком, и продолжал любить без усилий, обид и скрытых видов на меня, и с этим я никогда ничего не смогу поделать.
— Если тебе станет лучше… — шептала я ему в ухо. Я хотела заключить с ним сделку. Приманить его каким-то невероятных размеров подарком, предложить взятку, чтобы он не умирал. Но я ничего не могла ему дать. Даже если он поправится, ничего не изменится. Мы разминулись друг с другом, я и он. — Ох, дядя Ксавьер, — шепнула я прямо ему в губы.
В коридоре зашаркали шаги. Я поспешно выпрямилась на стуле. Если они и были удивлены, обнаружив его щеки влажными от слез, а запыленные, с въевшейся копотью пальцы чистыми, если и заметили, как спутались мои волосы, как пламенеют и лоснятся мои щеки, то ничего не сказали.
Позже Франсуаза и Селеста уехали — из-за детей. Я отказалась. День тянулся медленно.
— Ты должна что-нибудь поесть, — сказала Tante Матильда.
Я забыла о еде. Во рту было гадко, а желудок то и дело пронзала резкая боль, но я считала, что это от горя, а не от голода. Я пошла, купила сэндвич, и скормила его птицам. Ни куска не смогла проглотить.
Когда же вернулась в комнату с репродукцией Дега, там было полно народа. Они окружили кровать. Я так испугалась, думала, сейчас сердце выскочит из груди. На меня никто не обратил внимания. Сестра тронула Tante Матильду за плечо. Нас попросили на минуту выйти. Хотели проявить тактичность, отключая его от аппаратов и капельниц.
По замкнутому, отчаявшемуся лицу Tante Матильды я поняла, что все кончено: он умер. Я подумала: не плачь, не плачь. Стоит только начать — и ты не сможешь остановиться, никогда. Но сквозь слезы я даже не видела, куда иду, где дверь, и наткнулась на стену.
— Только поглядите на это нелепое создание, — слышала я его голос. Я слышала, как он фыркает от гордости за очередное проявление моей невероятной оригинальности (которую все остальные называли неуклюжестью). Да, вот это самое создание, оно уверено, что может ходить сквозь стены.
Ох, дядя Ксавьер, где ты?
Позже, днем, мы в молчании ехали в Ружеарк, я и Tante Матильда. Она сидела, глядя прямо перед собой, и лицо её было совершенно непроницаемым. Я вела машину.
Я боялась возвращения. Не знала, как вынесу пустоту Ружеарка, Ружеарка без дяди Ксавьера, но едва мы въехали в ворота, навалилась такая тьма тьмущая дел, что просто не было времени исследовать, где проходят границы боли. Нужно было доить коз. Решать какие-то бытовые, повседневные вопросы, связанные с фермой. Tante Матильда постоянно говорила по телефону. Она вцепилась в него, как в спасательный круг, и разговаривала резким, монотонным голосом. Предстояло известить власти, людей, обо всем договориться. Она постоянно обращалась ко мне за консультацией. Мне стало неловко.
— Вам следует спросить об этом Франсуазу. Или Селесту, — сказала я.
Она взглянула на меня растерянно и смущенно и провела карандашом по волосам.
— Да, разумеется, — сказала она. — Спрошу.
Мне нестерпимо хотелось с ней поговорить, понять, на каком я свете, но никак не удавалось поймать подходящий момент. Она не слезала с телефона, и пришлось мне тащиться в маслобойню и принимать множество непрофессиональных и, возможно, губительных решений просто потому, что решения должны быть приняты, а все, казалось, считали меня единственным человеком, который мог это сделать. Все шло по заведенному порядку. Время, как и положено, бежало вперед. Били часы. Солнце катилось по небу с востока на запад. Когда начало темнеть, Франсуаза приготовила поесть, и мы сели за стол. Я заплакала. Меня добил пустой стул. Слезы капали мне в ложку. Дети смотрели на меня испуганно и озадаченно.
Мы помыли посуду. Мне хотелось, чтобы Франсуаза и Селеста поднялись наверх, хотелось остаться вдвоем с Tante Матильдой, но когда посуда была перемыта, все вернулись за стол и молча сидели в унынии и отчаянии.
— Пойду, наверное, спать, — сказала я.