Петер Ярош - Тысячелетняя пчела
— Собрание будем вести на мадьярском и на словацком языках, — крикнул в зал мужчина из президиума. — Президиум согласен! Я буду переводчиком! — сказал он и повторил то же по-мадьярски.
Само не переставал удивляться, видя, как люди, еще минуту назад колошматившие друг друга, теперь, смеясь, обменивались рукопожатиями. Мадьяр в его объятиях уже перестал метаться и обратил к нему улыбающуюся физиономию. Само опустил его на пол и в замешательстве поклонился. Тот обнял его, чмокнул в лоб и был таков…
Само вернулся к Аносте и Толькому. До конца собрания он, с удивлением озираясь, наблюдал этих странных, столь переменчивых в своих отношениях людей. И лишь мельком, вполуха слушал то, что говорили со сцены об избирательном праве. Всерьез они об этом думают или просто комедию ломают? Вот же разрешили нам на собрании говорить по-словацки, и тебе как-то чудно. Ты и рад, и вроде как бы робеешь. Скажешь мадьяру: я словак и хочу говорить по-словацки, и мадьяр с тобой соглашается. И впрямь особое чувство. А ведь так могло быть всегда. Сколько сил потрачено на то, чтобы человеку дозволили говорить на языке, который он впитал с молоком матери. А ведь с какой пользой можно было б употребить эти силы? Нас бы теперь и рукой не достать! Гордостью Европы были бы, не иначе! Между тем принялись оглашать резолюцию, и Само очнулся от задумчивости. Он выслушал длинное обращение к правительству с требованием, чтобы в Венгрии было узаконено всеобщее избирательное право. За резолюцию голосовал и он. На этом собрание кончилось. Аноста пригласил их на пиво, а в корчме Биро Толький поделился с ними:
— Я мадьяр! А сегодня у меня такое чувство, будто я впервые боролся и за словаков! Я дрался за них, однако не думаю, что тем самым предал венгров. Пойми, Аноста, и ты, Пиханда, это для меня дело не простое. Не легко выступить против своих, хотя и знаешь, что за тобой правда! Но я живу среди вас, жена — словачка, дети говорят по-словацки лучше, чем по-мадьярски, я знаю, что вы полностью правы, что с вашими требованиями нельзя не считаться. Надо разрешить словацкие школы, журналы, книги, ввести словацкий язык в судебные органы и в той же мере предоставить все это и другим народам Венгрии: словенцам, сербам, хорватам, русинам, немцам, румынам, всем, всем! А пока этого не произойдет, в Венгрии не будет покоя. Знаю и другое: в нашей социал-демократической партии и то не все ладно. И здесь многим нужно открыть глаза! В руководстве партии — это, к сожалению, надо признать — еще немало мадьярских шовинистов. Они и поныне считают, что национальный вопрос в Венгрии — не проблема. Словно в упор не видят его! Утверждают, что национального вопроса вообще не существует, а есть лишь вопрос эксплуататоров и эксплуатируемых…
Биро Толький протянул руку к рюмке, одним духом хлебнул сто граммов палинки и смело взглянул друзьям в глаза. Аноста и Пиханда оторопело взирали на него — и вдруг, схватив с обеих сторон за плечи, притянули к себе.
— Выпьем еще по одной! — предложил Биро Толький. — Ребята, вы-то верите, до чего мне все это тягостно, как оно мучит меня?
— Верим! — отозвался Аноста, а Само кивнул. — Прекрасно ты сейчас говорил, дорогой Биро! А вот, может, стоит наведаться в Вену, — взволнованно продолжал Аноста. — Социал-демократическая партия Австрии организована по национальному принципу[82], и в Австро-Венгрии из этого не делают тайны. В Австрии рабочие любой национальности имеют свою партию, свой центральный комитет и свой съезд, на котором решают свои дела. А все австрийские вопросы решаются на общих съездах! Просто, и справедливо — что и требуется! Так должно быть и в Венгрии. В противном случае социал-демократическое движение, не охватит всей страны и не дойдет до сознания всех ее народностей. Клянусь, ребята, не пройдет и трех лет, как это произойдет и в Венгрии. Мы создадим свою, словацкую социал-демократическую партию!
— Я тоже буду ее членом! — сказал Биро Толький.
Аноста и Пиханда переглянулись и, посмотрев на Биро, рассмеялись.
— Вы, что ж, не примете меня? — обеспокоился Биро.
— Тебя — в любой момент! — Аноста обнял его и протянул руку. — Вот моя рука! Отметим это!
Они вышли из корчмы, когда уже совсем завечерело. Опоздав на все поезда, потопали домой пешком. Все девять километров пели на морозе. И домой пришли охрипшие — едва говорили. Целую неделю шептали.
Глава четвертая
1
В последнюю неделю января тысяча девятьсот четвертого года три дня кряду стояли такие трескучие морозы, что у Мартина Пиханды замерзло на чердаке смородиновое вино.
Заметил он это на третий день, когда мороз вконец истерзал его старое тело. В то утро по обыкновению он проснулся раньше всех в доме. Взглянул на часы — не было еще и пяти. Месяц светил ясно и вместе со снегом вызывал, казалось, преждевременный рассвет. И хотя солнце об эту пору выходило только после семи, было так светло, что старику не пришлось, как иной раз, зажигать керосиновую лампу или свечку.
Уже одеваясь, он почувствовал, что горница, хотя с вечера и была хорошо натоплена еловыми дровами, к утру выстудилась. Он тронул ладонью кафельную печь, и его затрясло. Печь была остылая, от нее несло холодом. Покуда он лежал под периной, где еще и теперь спит Ружена, было куда как хорошо!.. Он поспешил одеться.
Сперва снял ночное белье. Сбросил его с себя быстро, сердито, и все же на секунду-другую оказался голым посреди горницы. Тогда опять его затрясло, холод ощутимей всего впился в спину, потом в колени. Он не оглядывал, как обычно, свое состарившееся тело, которое теперь представлялось ему как бы набитым изнутри хрустящей соломой; какой-то трескучий звук исходил от суставов, местами — от кожи. Он быстро набросил на себя исподнее, а когда потянулся за брюками, опрокинул стул.
Старик захолонул на мгновение, потом передернулся и руку враз выкинул, словно хотел ухватить и зажать в ладони звук, который он произвел, да не тут-то было. Перина двинулась, приподнялась. Старая в чепце бросила взгляд в горницу, в сторону печи.
— Чего тебе неймется в такую рань? — пробормотала Ружена и опять улеглась.
— Лежи, лежи! — успокоил жену Мартин Пиханда. — Уже пять, я задам корму!..
Жена больше не отзывалась и, пока старик натягивал брюки, теплый кожушок и баранью шапку, похоже было, опять уснула.
Он вышел из горницы в сени и там помешкал: вспомнил о смородиновке. Он стоял в сенях, думал о вине и испытывал ощущение, будто делает что-то дурное. Будто согрешить собирался. Будто Ружена за дверью, а Само с женой и детьми за другой точно знали, о чем он сейчас помышляет и что располагает сделать. Но он лишь дернул плечом, махнул рукой и двинулся. Стынь, сотрясавшая старое тело, непреодолимо погоняла его.
Он и теперь не зажег лампы — шел по памяти. Ощупывать руками лестницу на чердак нужды не было — туда, хотя и тускло, проникал свет лунного сияния, усиленного белизной снега. На чердаке он чуть постоял, приглядываясь к темноте, потом двинулся уже уверенно.
Бутылки стояли под оконцем в щипце, и было их не менее десяти. Старый Пиханда остановился над ними, словно решая, которую почать. Взял крайнюю, откупорил. Поглядел бутылку на свет. Вино чернело в полутьме. Он обтер горло ладонью и хотел напиться. Приложил ко рту, опрокинул бутылку кверху дном, но из нее ни капли не вытекло. Старик дернулся, словно обжегся.
— Что за черт? — ахнул он.
Он снова поглядел на бутылку. Полная, холодная и в руке такая весомая. Опять попробовал отпить — пустое!
Потихоньку-помаленьку он просовывал в горло мизинец, пока не наткнулся на лед. И сразу полегчало: а то минуту назад ужаснулся, что старые законы на свете уже не действуют, и вино из бутылки не вытечет. А теперь опять все ладно! И старый Пиханда призадумался над мерзлой смородиновкой: согреть ее, что ли? Сперва все бутылки по очереди поднял и каждую откупорил. Но не из одной и капли не вытекло. Так что же, согреть ее? А согреешь, стекло лопнет. Помотав отрицательно головой, он поворотился к выходу. Шел по чердаку нога за ногу. Ой как недоставало ему вина — он ведь с таким нетерпением ждал и надеялся, что оно согреет его. Холод сразу словно рванул его к себе и загнал в самую лютую свою сердцевину. Он быстро просеменил вниз по чердачной лестнице, пробежал в кухню и остановился лишь на крыльце. Ему казалось, что он голый, словно на нем нет ни теплых бурок, ни брюк, ни тулупа, ни бараньей шапки — так стискивал холод все его тело. Он принялся подпрыгивать на месте, растирая руки. Минуту-другую еще думал о вине, но, чуть согревшись, сразу забыл о нем.
Занималось морозное утро, брезжило. Он перестал подпрыгивать, перестал трястись. Задышал ровнее. Пар, который он выдыхал, тотчас обращался в иней, твердел. Он с любопытством озирался кругом. Ночью снегу не убавилось, не прибавилось. Следы, что проложили на снегу обитатели дома, остались нетронутыми. Он сошел с крыльца и задробил, затопал бурками по скрипучему снегу, словно хотел выгнать из него холод. К нему подбежал пес Дунчо. Весело вертя хвостом, радостно заскулил и притулился к ногам. Старик улыбнулся. Наклонился, легонько потрепал пса по буйной шерсти. Снова улыбнувшись, почувствовал, что на морозе и усы застыли. Они показались ему каким-то инородным телом. И вроде даже мешали, хотя носил он их самое малое сорок лет. Он потрогал усы, словно хотел вновь свыкнуться с ними, но они и на ощупь были чужими. Ему показалось, что рука коснулась старого, влажного и стылого мха.