Ёран Тунстрём - Рождественская оратория
После их ухода меня проведала Лучшая Сиделка, а ушли они внезапно, даже не попрощались. Лучшая Сиделка рассказывала о Простых Вещах — о том, как катается на лыжах, в Синем Спортивном Костюме с множеством карманов, берет с собой термос кофе и бутерброды, так что «по всему лесу чудесно пахнет кофе». Долго размышлял об этом во сне и при пробуждении, будто о Живописном Полотне. Она по-своему гладкая, успокаивающая.
Вчерашний визит — такое счастье! Я стоял у окна, глядел в парк. Множество свиристелей, капель. Они шли рука об руку, я помахал им и увидел свою руку, все пальцы, солнце светило на них, и я заплакал, так как почувствовал и свое тело, и имя, и все переживания, увидел все перед собой и, когда они вошли в палату, долго обнимал обоих, крепко-крепко, сказал, что очень по ним соскучился, хотя даже не подозревал об этом, спросил, не смущают ли их мои слезы, но они ответили, что нет. «Выздоравливаю потихоньку», — сказал я, что была чистая правда, я взял их руки и соединил, и мои руки тоже в этом участвовали.
Много расспрашивал о Сунне. Раньше не расспрашивал. Узнал, что Сплендидов папа тоже умер. И что они хотят обручиться и сыграть свадьбу, но не раньше, чем я поправлюсь и смогу прийти на торжество. Узнал, что ты, Виктор, подрос.
Решили прогуляться и посмотреть. Сосульки на водостоках длинные, ходить под ними опасно. Шел посередине, а они — по бокам. Играли в снежки. Вышли за ворота, пили в кафе кофе с булочками.
Очень-очень счастливый день!
13 марта 1940 г.
Постройки здесь из красного кирпича. Их много, все высокие, с зарешеченными окнами, чтобы мы не выпрыгнули из своих жизней, за которые они в ответе. Но я думаю, многие среди нас хотят жить, потому что перешли в Утреннюю Страну.
Часто плачу, но Доктор говорит, что хорошо, когда «каналы вновь открываются». Я думал при этом о Плоскодонках, о вереницах тополей на низких берегах, думал о Чистых простынях и больших Караваях хлеба, открытых сараях и скотине с темными глазами. Рассказал Доктору, и он объяснил, что теперь во мне возникло движение и Желание. Спросил, много ли я «обычно» читал. Сказал, что тут есть библиотека. Я очень перепугался, ведь многие книги — Философия и Размышления, а я размышлять не хочу, потому что все во мне переворачивается и я делаюсь внутри совсем белый. Взял Путевые Заметки, но и это оказалось чересчур, потому что Слова по-прежнему задевают меня и норовят разбередить открытые Раны.
Выпал снег, и в воздухе веет мягким теплом.
17 марта 1940 г.
Средь множества голосов, что говорят во мне, я порой различаю мой собственный. Но он пока очень слабый, усталый, истомленный попытками сделаться внятным в шуме, который создают другие. Я предался сну и безмолвию. Возможно, в отместку Фанни и еще больше — Маме, чья колыбельная умолкла и рассеялась. Фанни устроила мне гнездышко меж своих ног и рук, средь множества своих пальчиков. Как много глаз бывает у любящего!
Вновь, еще раз, изведать искренность кончиков собственных пальцев, следить их движение по бесконечным берегам женщины.
4 апреля 1940 г.
Все, кто плел корзины, не идиоты, но большинство идиотов тоже плело корзины, да в таких количествах, что, по-моему, из них можно возвести стену вокруг всей Швеции. Правда, на рынке эти корзины попадаются редко, может, мы экспортируем их за рубеж, то есть не Мы, плетельщики, а Те, кто завладел жизнью.
Те, кто устанавливает законы для этой жизни.Те, кто говорит, что Жизнь — их владенье.Те, кто использует нас, живущих безвинно,блуждающих в мире, разумеющих лишь Хлеб,лишь Воду, лишь Любовьи не дающих угаснуть нашей Скудели.Мы — Нагие Вопросы, у нас нет Облачений.Сиделки пахнут снегом.
_____________15 апреля 1940 г.
В какой миф меня затащит теперь, думал я, когда, выброшенный из центрифуги мрака, стоял за воротами лечебницы, еще крепко привязанный к ней пуповиной, опасаясь сразу и слишком поспешно двинуться в путь, опасаясь сразу опять вовлечься в жизнь, ведь я пока не успел сказать ни «да», ни «нет». Я хотел увидеть себя, Виктор. Хотел поиграть возможностями, будто мы обладаем свободой воли.
Я стоял на обочине дороги. В снежной слякоти, удивляясь, как много меня еще осталось в месиве мыслей после электрошоков, чувствуя, как мое имя сомкнулось вокруг меня.
Побывать в сумасшедшем доме. Что это значит? Как это окрасит меня? Какие континенты слов и понятий островами воздвигнутся над моей поверхностью, займут место, станут зримы как часть моего ландшафта? Станет ли то, что я был безумцем, моим единственным опытом, и даже в пятьдесят лет я буду рассказывать все ту же историю?!
Пишу, сидя в кафе. Отпущен на волю! Впереди только будущее. Только взрослая жизнь. Пью чай, наступает утро, я жду поезда. Мне еще виден парк вокруг лечебницы, где я гулял всю зиму, видны люди, которые скоро канут в глубины моего сознания, новые разговоры, новые чувственные впечатления запорошат их, поглотят, подобно тому как тропические джунгли поглощают храмы. Куда в таком случае денется лечебница? Утонет в недрах моего существа или растает в воздухе? Думаю, утонет, и каждая последующая беседа будет покоиться на подстилке сумасшедшего дома и окрашиваться, как лакмусовая бумажка. Опасаюсь покинуть это место, это кафе, пока не знаю наверняка. Заказал еще два бутерброда с сыром. Есть и другие поезда.
* * *Целый час уже просидел тут, вероятно, просижу еще несколько, так как испытываю потребность запечатлеть в душе память об этой зиме, чтобы ее значимость — большая ли, малая ли — всегда оставалась рядом. Закрою глаза — и вижу черную калитку, возле которой нерешительно стоял час назад. С внутренней ее стороны — полное отсутствие требований, самый настоящий идиотизм. С внешней — одиночество, на каждом шагу требования и решения. По плечу ли они мне? Поживем — увидим, ты, Виктор, когда-нибудь это узнаешь.
Так много всего, что там внутри, мне хотелось бы описать. Доктор сказал, что душевной болезни в полном смысле слова мне опасаться незачем, но можно ожидать периодов обостренной впечатлительности. Я не опасаюсь. Знаю, что это такое, «когда тебя накрывает тьма», как она сейчас накрыла Европу. Во тьме тоже существует целый мир. Там тоже есть встречи и мечты, и некоторые из них приятны и занимательны.
Вот и утреннее солнышко. Освещает дорогу, бегущую сквозь черные калитки и дальше, через парк. Лужи блестят, кто-то отворяет окно в том коридоре на втором этаже, где тяжелое и безучастное сидело мое тело, где, ничего не желая, лежали мои руки. Да, свет здесь, вот он, и как бы мне хотелось до конца моих дней описывать один только свет, каким я когда-то давно ощутил его на повороте дороги: был летний вечер, косые солнечные лучи озаряли зеленые поля, я был печален и одинок. Как вдруг мое существо пронизало теплом, которое присутствовало повсюду. В листьях, в хлебах. Я был прозрачен, как Музыка. Я был — Адажио. Был одною из нот, неотъемлемой частью исполняемой пьесы, и, когда травы и деревья склонялись, я понимал, что кто-то легкими пальцами пробегал по всему живому, как по клавиатуре. Кто-то играл на мне, Виктор.
Далеко за горами, за озером и перелесками, где паслись лошади и коровы, кто-то играючи сочинил дивную композицию, и все, что виделось, угадывалось и грезилось, было одинаково важными составными частями. Случилось это давно, по ту сторону чистилища сумасшедшего дома, но запечатлелось навсегда! С большими перерывами эта музыка звучала снова и снова, и я хоть и не каждый раз, но довольно часто узнавал ее напев. И даже там, когда прятался в уборных, кромсая рулоны туалетной бумаги и разбрасывая вокруг, и когда укусил за руку Санитара, и когда перед электрошоком лежал привязанный к койке, и когда врач выпускал мне в лицо омерзительно сладкий сигарный дым, а у меня не было сил протестовать, — даже там я наверняка слышал ее глубоко внутри.
* * *Неужто по мне заметно, что я был в сумасшедшем доме? Посетители, которые только что ушли из кафе, вроде посмотрели как-то странно? Одежда на мне моя собственная, способна ли она скрыть мою суть? Все равно, это ничего не значит. Я не боюсь. Сяду здесь, в Кристинехамне, на следующий поезд и поеду домой. Царица Соусов обещала по телефону, что на кухне меня будет ждать яблочный пирог с ванильным соусом, и я разрешу ей обнять меня, прижать к могучей груди, исключительно в знак радости.
* * *(В поезде, по дороге домой) Их много, тех, что остались в Кристинехамне и глядят поверх деревьев парка, кое-кто не выйдет оттуда до смерти, ведь им некуда возвращаться, потому они и не хотят выздоравливать душою. У старика Орьенга, который с красными руками, есть домишко, но нет работы, он же никому на глаза не смеет показаться, — дескать, «сразу видать, что ты меченый». Молодой парнишка из Сёрбю кого-то убил и потерял дар речи, только бормотал что-то нечленораздельное. Сутулый Эквалль из Весе питался белками, он бродил по лесам, имея при себе кошку, на случай бескормицы, ведь люди злобились на него и не желали «видеть из своих домов». Интеллигентный бухгалтер, этот воображал, что живет в гостинице, занимал отдельную палату с картинами и книгами и не разговаривал с такими, кто «пьет пиво», а мне рассказывал, что, «как только погода немного улучшится», поедет в Лондон, нужно, мол, «обсудить с англичанами кое-что важное касательно войны и ее окончания».