Ёран Тунстрём - Рождественская оратория
Позднее, тем же вечером.
И о Лелль-Мерте были у меня чувственные мысли, когда она по утрам заходила на кухню с дарами леса: грибами, брусникой, лесной малиной, березовыми вениками и букетами диких цветов для ресторана. Я прямо воочию видел, как она, совсем одна, ходит по Мшистым Землям, н-да, в воображении я много занимался ею, ведь расселины и луга здешних мест дышат сладострастием, благоуханны и торжественны что утром, что вечером, но больше, пожалуй, утром, когда нет комаров, которых я ужасно боюсь, — даже если в комнате один-единственный комар, не засну, пока не прихлопну его. Улыбка Лелль-Мерты блуждает вокруг, а я, намазывая бутерброды к похоронам или к свадьбе, вижу — и говорю это тебе, сынок, чтобы предстать перед тобою без прикрас, — вижу, как она босиком и без трусиков идет по брусничнику, чаще там, чем по грибному лесу, ведь грибы растут под густыми деревьями, не пропускающими свет, кроме шампиньонов, которых полным-полно в чистом поле, но чистое поле выставлено на всеобщее обозрение, так вот, она без трусиков идет в моем воображении, а я спрашиваю: «На той неделе у нас будет большой банкет, потребуется много лесных даров, так, может, я помогу тебе все собрать и отнести домой, Лелль-Мерта?» — и она проведет ладонью по лбу, и поднимет голову, по обыкновению склонив ее набок, и засмеется Непринужденным Смехом. «А что, неплохая мысль». И добавит, чтобы на кухне не подумали дурного: «Руки у меня ужас как устают, вот в чем дело».
Утром я приезжаю на велосипеде, мы долго молча собираем грибы и ягоды, причем, когда она нагибается за ягодой, я все время держусь на полшага позади и вижу, что ноги у нее голые и трусиков нету, но молчание мое столь велико, что она оборачивается и говорит: «Какой ты молчаливый, Сиднер», — а я не в силах ответить, горло пересохло, вся кожа на теле так натянута, что вздохнуть боязно, и она кладет свою руку поверх моей, а рубашку-то я снял (из-за жары), и ее ладонь как бы невзначай скользит вверх, к плечу, потом по груди, мы крепко обнимаемся и падаем в мягкий мох, и она — самой-то трусы снимать не надо, их нет, — стаскивает с меня брюки, чтоб «мы были одинаковые», берет мой член, а после мы становимся единой Плотью на Священной Земле, день такой погожий, безоблачный, ни комаров, ни ос, ни острых камней и иной чертовщины, и ей это ничего не стоит, ведь соитие наше из тех, где Грех мал, но велика Необходимость.
* * *Но поскольку касательно таких вещей мой рот запечатан Сухостью, подобно выставленному на солнце бельевому корыту, которое сплошь покрывается трещинами, надумал я все же облегчить свое бедственное положение с помощью Очков, ведь, как я уже говорил, именно очки люди вечно забывают, а стало быть, можно завесть себе такие, не слишком сильные, зрение-то у меня без изъяна, очень даже острое, поистине излишний дар Создателя, потому что смотреть тут не на что, — завесть очки и оставлять их в Определенных Местах, к примеру на ночных столиках у Светлых Женщин, или как бы ненароком «забывать» на подзеркальниках, когда я, по их просьбе, меняю лампочки (это случается регулярно), а в очечнике — мое имя, и точный адрес квартиры над гостиницей, и записочка, будто подсунутая туда некой женщиной, которая благодарит за Любовь и как бы с удивлением описывает квартиру, «где ты одинок в большой кровати» или вроде того, а заодно точно указывает местонахождение черной лестницы и широкие возможности незаметно «прошмыгнуть» в свой номер. Только ничего из этого не выйдет, ведь штатная наша уборщица Грета Юнссон — баптистка, глаза у нее злые, смотрят всегда с досадой, что говорит о разочарованности во всем связанном с ее полом.
30 сент.
Про Лелль-Мерту Царица Соусов сказала, что она слабовата умом, но не телом. Из-за этого не мог спать.
Играли пышную свадьбу с юными подружками и множеством других девушек в самой начальной поре женственности. Нежные ароматы. Ночью слышал у себя в квартире чей-то шепот: приходи. Но никого не было, ни в гардеробной, ни за дверью.
Снова лег спать. Увидел Лелль-Мерту в белом наряде. И деревья — высокие, молчаливые.
Снял с Лелль-Мерты парадную блузку, и она не противилась, ведь это было во сне, а я только там и веду себя естественно. Казалось, у нее целых четыре глаза, а из моих бережных пальцев при каждом к ним прикосновении струились слезы.
2 окт. 1939 г.
Все время плачу теперь, тронув что-нибудь Нежное, Мягкое, да и при взгляде на двери, ворота, электрические выключатели, ведь они словно бы чересчур Отчетливы. И когда слышу слова Царицы Соусов и других женщин на кухне, потому что слова эти стоят в пространстве сами по себе и чего-то от меня хотят, а я не могу им ответить и должен спрятаться туда, где никаких слов нет, но они так и толкутся повсюду, в том числе произнесенные давным-давно, мешаются под ногами, вот мне и приходится лавировать, выбирать определенные маршруты, которые в магазине еще кое-как удается замаскировать, а в гостинице вряд ли, ведь они, в особенности Царица Соусов, Великое Прибежище, спрашивали меня, как я себя чувствую, а глаза у нее большущие и тоже причиняют боль, и я опасаюсь за свой рассудок, ведь каждая комната словно бы вот-вот переполнится словами, а слезы останутся будто капли дождя на полу. Поговорить об этом не с кем, Фанни здесь тоже не годится, она вся в ребенке, В ТЕБЕ, и, когда мне иной раз дозволяется потрогать тебя, все электризуется, все на грани взрыва, и вся природа полнится гулом, как нынче, осенью, когда осыпалась белая роза, — так больно было на это смотреть. Я попробовал молиться, но мои слова катились прочь, грубые, неотесанные. Хорошо иметь сестру, которая тебя навещает, и все видят, что она красавица, однако мне ужасно стыдно за мои мысли, и я не могу сказать ей о них, ведь она, думается, живет в повседневности и не презирает зримое. Я лежал в постели, когда она пришла. «Мы очень тревожимся, Сиднер, — сказала она, потом добавила: — Нельзя столько работать без отдыха». Ее слова добрались до меня из дальней дали, и все равно я заплакал.
Видел Лелль-Мерту в белом наряде. При этом она расстегнула блузку и показала трещинки на коже, из них сочилась золотистая живица, которую я попробовал на вкус. Трещинки были повсюду: на плечах, на ногах, на шее, — и я этим воспользовался, потому что голова у нее была совершенно неподвижна. Проснулся и, поскольку все это мне приснилось, заплакал, ведь этот вкус совершенно не поддавался описанию.
В тот день, когда мы ждали Лелль-Мерту, я решил для себя, что если она придет в Белой Блузке, то я спрошу, нельзя ли пойти с нею в лес, но она пришла в Красной Кофте, потому что погода была пасмурная.
На прогулке по Сундсбергу мне вдруг пришло в голову, что Вселенная того же размера, как гардеробная, но только там находится всё, причем в тесноте, нагроможденное штабелями, поэтому приходится стоять неподвижно, чтобы ничего не упало и не возник Хаос. Так случилось посреди дороги. Автомобиль поневоле затормозил и остановился, оттого что я не смел шагнуть Наружу, в Пустоту. Выслушал порцию крепкой брани, и голос этот как бы пробил отверстие, а Снаружи были все те же Вещи, но нереальные.
Подумал, что это Важно.
Что я увидел, как Все обстоит.
Но говорить не могу, потому что все слова — ИХ и ЗАМАРАНЫ.
Видел жуткие сны о Свадьбах, находился там в одной комнате вместе с подружками невесты, чьи Тела и Глаза были Невинны, однако ж рты у всех — как Женское Лоно, и все они кружились вокруг меня, с огромной Серьезностью, ведь Лона улыбаться не умеют, а я призывал Лелль-Мерту, чье лоно в моем воображении было в Надлежащем Месте, прямо против Моего Члена, и в конце концов она вышла из-за деревьев, с совершенно обыкновенным ртом, Обнаженная, и прогнала Невинных, и упала со мною вместе, и все стало как полагается, и я проснулся в сырости.
Видел во сне слова, вот таким манером[75]:
Пройти бы Пройти бы как Авраам как Исаак сын отецбудто чистый мрак будто чистый свет рука об руку
Я ведь знаю теперь Произвол Мрака, это — Наша Жизнь.
Шёл по Главной улице и нежданно-негаданно превратился в Указательный Палец, маленький, не больше дюйма. Поначалу очень обрадовался, избавясь от множества докучливых членов, торчащих в разные стороны, ведь теперь я непременно буду лишь Указующим, и направился на площадь, где меня будет отчетливо видно. Но туда сбежалось множество народу, все сновали вокруг, разглядывали меня, и были они в шубах, в теплых пальто, в шерстяных варежках, поэтому я внезапно ощутил свою наготу. Воздух такой холодный, и глаза у всех тоже холодные. Поднялся неимоверный переполох, все указывали на меня, а не туда, куда указывал я. Несколько раз пытался качнуть верхней частью, чтобы они приметили направление, но они только смеялись и вообще глаз с меня не сводили. Мне хотелось умереть, однако я знал, что это невозможно, ведь тогда ничто более не сможет указывать.