Алекс Тарн - В поисках утраченного героя
— Снова пекло, а? — сказала девушка-продавщица, протягивая мне пачку сигарет «Ноблесс» и зажигалку. — Ну и зима, правда? А вы с Борисом давно знакомы?
Я и не подумала реагировать ни на один из ее дурацких вопросов. Нельзя позволять постороннему мусору отвлекать тебя на финишной прямой. Теперь я знала об Арье Йосефе почти все, что требовалось для того, чтобы закончить текст. Теперь мне ничего не стоило запросто смоделировать Арье Йосефа — во всех его мыслях, сомнениях и поисках. Ладно, ладно — не во всех. Но в самых главных — точно. Я могла буквально стать Арье Йосефом и его шагами пройти по тому же маршруту. Хотя пистолет, в отличие от «Ноблесс», в лавке не продавался. Ничего, попробуем обойтись и так.
Гинот Керен выглядел еще безлюднее Эйяля — маленький поселок пока не дорос ни до школы, ни до магазина. Дома стояли набычившись, замкнувшись, из последних сил удерживая зимнюю прохладу, утекающую меж камней, как вода меж пальцев. Зато беззащитные улицы вовсю коробились от зноя. У этой земли человеческий характер, климат ее настроения столь же изменчив и непредсказуем: от сонного анабиоза промозглых холодов — до сумасшедшего пульса удушающих хамсинов. Две крайности, два отчаяния; и наша жизнь с нашими чаяниями, вечным маятником болтающаяся посередине.
Вот и детская площадка. Горка, турник, песочница без песка. Может, и не было его здесь никогда, а может, растащили по ремонтному делу. И правильно сделали — все равно он тут никому не потребен кроме разве что кошек… Стоп. Хватит. Нашла, о чем думать. Глуши мотор. Вот так. Теперь выходи. А пальто? Оставь пальто, дура, — зачем тебе пальто в такую жару? А на потом? Какое «потом»? Не будет никакого «потом». Вспомни, что ты говорила Боре — сама говорила, никто за язык не тянул: кончится текст, кончимся и мы. А уж пальто и подавно. А машина? Что делать с машиной?.. Слушай, кончай, а? Нельзя позволять постороннему мусору… — и далее по тексту. Выходи.
Я обошла горку и перешагнула через проволоку поваленного забора. Отсюда начиналась тропа. Сколько раз Арье Йосеф проходил по этому маршруту? Десятки? Сотни? В то утро он так же перешагнул через колючку, направляясь к старику Когану за бумажками Эфи Липштейна. В чем, кстати, смысл этого поваленного забора? И отчего бы не починить его, если он действительно нужен? А если не нужен — так и вовсе убрать, чтоб не мешался, не царапал, не рвал штаны и ботинки? Глупости. Поваленный забор — важный символ. Он обозначает ровно половину свободы: своим можно, чужим нельзя. Почини его — и запрет будет для всех. Убери совсем — не будет ни для кого. Лучше уж каждый раз перешагивать, рискуя штанами…
Не отвлекайся. Какая же это тропа? Правильнее было бы назвать ее грунтовкой — тут вполне можно проехать на джипе. Ровная, почти без камней… Не отвлекайся! Арье Йосеф не хотел быть Леонидом Йозефовичем. Почему? Ну, это ясно: он чувствовал себя заложником. Вернее, нет, не так: он осознал себя заложником. Чувствовать и осознавать — разные вещи.
Взять хоть старика Когана. Чувствовал ли он себя заложником, пленником, абсолютно бесправным и беспомощным существом, с которым в любой момент могут сотворить буквально все, даже самое страшное? О, да. Чувствовал настолько, что осознание этой реальности привело бы его к немедленному помешательству, к утрате рассудка, к смерти. Отсюда — его стокгольмский синдром, сильный до безумия, до отказа от собственной личности и от родителей, до отождествления себя с самыми мерзкими из мучителей. Что тоже понятно и извинительно: сила действия защитных механизмов всегда пропорциональна тем угрозам, которым подвергается человек. Ситуации, в которые попадал старик Коган, были чрезвычайны — стоит ли удивляться чрезвычайной степени синдрома?
Но старик — крайний случаи. Вот его сын, Карп. Его судьба тоже исковеркана, но далеко не столь ужасно. Конечно, заложничество отца ударило и по нему. Вернее, передалось ему. По сути, их держали в соседних помещениях одного и того же подвала. Да, Карп Коган так и не перешагнул порога пыточного застенка, но близость отцовских мучений не могла не повлиять и на него. То же следует сказать и о матери Карпа… и еще об очень и очень многих людях… да что там — практически обо всех. Ведь мы были привязаны там же, поблизости.
Наш стокгольмский синдром проявлялся куда слабее, чем у старика. Но и мы со всем пылом заложнической души отождествляли себя со своими подвалами и со своими карпами патрикеевичами дёжкиными. Многие из нас до сих пор еще плачут по русским березкам, на сучьях которых болтаются старые и новые петли. До сих пор еще роняют ностальгические слюни в польские поля, тучные от пепла наших дедов. До сих пор тоскуют по площадям французских, немецких, испанских городов, где местные сукинсоны веками втаптывали нас в булыжную грязь, где взвивались кострами наши робкие синагоги.
Ощущал ли это Карп Коган? Думаю, да. Но осознавал ли? Скорее всего, нет — иначе не поразили бы его столь пронзительным откровением слова Арье Йосефа, брошенные мимоходом в случайном разговоре на ночном среднеазиатском аэродроме. Что не выражено в тексте, не описано, не переведено в слова, того не существует. Зато дай такой истине оформиться речью — и она уже не отпустит тебя. Вот уже почти год прошел, а Карп только и говорит что о заложниках. Любую тему туда сводит. Нелегко эти вещи даются… — но выздоравливать-то надо, никуда не денешься… Не все ж по подвалам мыкаться.
Трудно идти по жаре. Тропа сузилась; по обе ее стороны, вразнобой и в то же время вместе, как оперная массовка, встали оливковые деревья, по сезону пушистые и молодые. Вот уж кого не испугаешь зимним хамсином… Сейчас для них лучшее время: рыхлая почва еще держит влагу, люди не досаждают, а на песах, как всегда, запланирован внеплановый дождик. Еще два-три месяца блаженства — и накатит обжигающее лето, борьба за каждую каплю и безжалостные палки-стремянки сборщиков в перспективе.
Оливы вдруг расступились, и я вышла на широкую каменистую площадку. Судя по всему, именно здесь бесстрашные борцы «За урожай» вступили в мужественную схватку с оккупантами, фашистами и их злобным клевретом — боксером Рокси. Все вокруг было загажено пустыми пластиковыми бутылками, обрывками газет, листовками и окурками. Деревья по краям поляны смотрели отчужденно и испуганно; на их вывернутых ветвях тут и там пестрели красно-бело-зелено-черные тряпки.
В довершение ко всему кто-то из демонстрантов выразил свое отношение к оккупации, вывалив накопившуюся ненависть на обгоревшие остатки израильского флага. Накопилось, надо сказать, много, и теперь окаменевшая куча высилась прямо посреди площадки, как памятный обелиск борьбе «За урожай». Если не ошибаюсь, фамилия главного заурожайника — Шапиро. Можно побиться об заклад, что, приезжая в Европу с отчетами, он стыдится своей фамилии не меньше, чем старик Коган. То ли дело — Хусейни или, на худой конец, Сукинсон…
Арье Йосеф проходил здесь за день до демонстрации. Тогда здесь было еще чисто — ни тряпок, ни обелиска… Может быть, он присел покурить вон там, на камне, в тени? Удобная каменная глыба под старой оливой так и приглашает на перекур. Не в этом ли месте нашли потом его окурок? Камень напоминал по форме табурет. Я села, достала сигарету и отломила фильтр. «Ноблесс» — тот еще горлодер… Интересно, что он курил в бытность Леонидом Йозефовичем? «Приму», не иначе. Я почему знаю: мой семидесятилетний сосед по заведению признает только «Приму» — родственники присылают откуда-то из Прибалтики.
Арье Йосеф не мог позволить себе такого. Сменить тамошнее имя и остаться на тамошнем куреве? Ну нет, он хотел отрезать и забыть все — весь подвал, до мельчайших его деталей. Отрезать и забыть. Вот тебе и «Ноблесс» без фильтра — ближайший местный аналог «Примы». Я осторожно затянулась… да, похоже…
Вот я и смоделировала тот его перекур. Но как смоделировать отчаяние? Арье Йосеф — не Карп Коган. Умница, он осознал свое заложничество очень давно — это видно уже по разговору на училищной гауптвахте. «Экзистенциальная причина»… — в отличие от многих, он умел выразить себя в тексте — оттого и осознал. Но это осознание имело оборотную сторону: оно не позволяло его психике воспользоваться спасительным стокгольмским синдромом, как это делали отец и сын Коганы. Арье Йосеф не мог возлюбить Карпа Патрикеевича, даже если бы очень захотел: как возлюбить осознанную мерзость?
В то же время он не мог и выбраться из подвала. Он мог лишь терпеть. Терпеть и умереть, не потеряв лица, как это делали подобные ему на протяжении веков. Думаю, что его мучило только одно: он неосмотрительно оставил подвалу своего ребенка. Инстинкты чаще всего подводят именно умных и сильных людей. Характерно, что недалекий Карп Коган такого промаха не совершил… да и Когану-отцу собственный сын представлялся скорее ошибкой, нежеланной и чуждой случайностью.