Лоренс Даррел - Бунт Афродиты. Tunc
Где-то там есть альбом с фотографиями этого королевского путешествия — фотографиями, сделанными не нами, а капитаном и членами команды, которые с таким послушным усердием присматривали за нами во всех приключениях, случавшихся в пути. Позже красиво переплетённый альбом с фотографиями, надлежащим образом расположенными и подписанными, с поздравлениями от пароходной компании, занял своё место на столике в холле. Итак, снимки: верхом на чёртовых слонах мы поднимаемся на святую гору на Цейлоне, на головах у нас причудливые прочные шлемы от солнца. Охота на тигров в Индии — бледно-зелёная тоненькая Бенедикта торжествующе попирает маленькой ножкой голову мёртвого зверя: злобный оскал застыл молчаливой пародией на последнюю попытку защититься. Щёлк! Гонконг, Сидней, Таити — долгий ритуал влёк нас вперёд, не требуя от нас никаких усилий.
Но эти поверхностные свидетельства не показывают всего, всего не учитывают. Например, Иоланта без нашего ведома тоже присутствовала на корабле — или, скорей, её образ, публичный, зафиксированный на киноплёнке. Среди фильмов, показанных нам, когда мы пересекали Индийский океан, один был снят в Египте, банальная мелодрама, в которой, к моему удивлению, эпизодическую роль сыграла Иоланта. Она возникла на экране без предупреждения — наезд камеры, и её лицо крупным планом, с густо подведёнными глазами, надвинулось на меня. От неожиданности я вскрикнул и схватил Бенедикту за руку.
— Господи милосердный!
— Ты знаешь её?
— Да ведь это Иоланта!
Это длилось недолго, буквально полминуты. Но этого хватило, чтобы увидеть совершенно нового человека в том, кого я когда-то знал. В конце концов, ничтожнейший жест открывает суть характера — походка, движения рук, наклон головы. Здесь она должна была что-то нарезать, положить на блюдо, потом перейти посыпанную песком дорожку, поклониться и подать сидящим за столом. В этой очень ограниченной последовательности действий и движений — некоторые из которых были такими знакомыми, что я сразу узнал их, — я увидел кое-что новое для себя.
— Обыкновенное, ничем не примечательное лицо, — сказала Бенедикта с неприязнью и презрением, которые относились и ко всему нелепому фильму с его шейхами и танцующими дивами.
— Да, действительно.
Конечно, она была права; но сколь эта Иоланта была не похожа на ту, настоящую, которую я знал, насколько меньше было в ней вульгарности, заурядности. Кадры фильма демонстрировали новый уровень зрелости: её движения стали обдуманными, изящными, плавными, избавившись от былой порывистости и неуверенности. Это я и попытался объяснить Бенедикте.
— Но, дорогой, это всё отрепетировано, на то и существует metteur en scene[68], который показывает, что и как надо делать, а заодно, наверно, спит с ней.
Конечно, всё это было так и всё же… совершенно надуманно? Перемена казалась мне чрезвычайно существенной. Я был в замешательстве; оказавшись перед тайной этого превращения, я чувствовал себя непонятным образом уязвлённым — как если бы меня обманули. Может ли так быть, что по элементарной невнимательности я не заметил самого интересного в моей маленькой любовнице? Я был так поражён коротким ничтожным эпизодом, что на другой день, когда Бенедикта пошла прилечь после обеда, попросил ещё раз показать для меня фильм. Нет, изумление осталось. Грубоватость, умудрённость беспризорницы достигли некой точки, где обрели спокойную уверенность неприкрашенного человеческого опыта. Это придало особую выразительность новой манере держать голову, откровению её улыбки, которую я видел на её губах, но никогда, не замечал. Или тогда всего этого не было? Иоланта! О Боже! Я увидел тронутые ржой мраморные статуи, вновь встающие на фоне пронзительного неба Аттики. Пошарил, как говорится, в закромах памяти, пытаясь найти соответствия этому новому персонажу, — безрезультатно. Фигура на экране столь мало походила на оригинал, что я почувствовал, будто меня разыграли. В таком растерянно-отрешённом настроении я пробыл до обеда, когда Бенедикта обратила на него внимание — у неё никогда ничего не оставалось незамеченным.
— Я слышала, у тебя было свидание с твоей подружкой, пока я спала, — сказала она с довольно-таки жестокой улыбкой, уголки губ у неё насмешливо приподнялись. — Не слишком ли раннее время ты выбрал для измены?
Это была шутка, и так её и следовало воспринимать.
Но мне было не до шуток, я хотел серьёзно объяснить, в какое смущение и замешательство привела меня эта пародия на живого человека. На самом деле! Бенедикта меня не поняла.
— Можешь ухлёстывать за кем хочешь, только не рассказывай мне подробностей, — сказала она, и глаза её вдруг вспыхнули по-новому — довольно мрачно.
Это было очень досадно, потому что дело было совершенно в другом. Кроме того, ничто не могло быть противней, чем провоцировать на мещанскую ссору, обычную для семей мелких буржуа с окраин мерзких столиц. Её вульгарность возмутила меня.
— Я просто пошутила, — сказала она.
— Что за идиотизм — ссориться из-за какого-то фильма.
— Я не ссорюсь, Феликс, взгляни на меня.
— Я тоже.
Я подчинился и посмотрел на неё. Мы поцеловались, но несколько отчуждённо. Какая, чёрт побери, кошка пробежала между нами? Но до конца обеда мы не сказали друг другу ни слова, а после поднялись на палубу и сели рядышком в кресла и так сидели, задумчиво покуривая.
— Давно ты знаешь эту девушку? — спросила она наконец; я ответил с лёгким раздражением:
— Уж точно дольше, чем тебя, даже на этот момент. Глаза Бенедикты сузились от гнева, а в такие моменты она прижимала уши, как испуганная кошка.
— Могу всё рассказать, спрашивай.
— Я никогда не требовала, чтобы ты всё рассказывал.
— Как бы ты могла требовать?
— Или хотя бы просила. Я хочу, чтобы ты был таким, каков есть, каков есть сейчас; меня не волнует, если ты до сих пор остаёшься немного загадкой для меня.
Она обратила на меня жёсткий взгляд синих глаз, в которых появилось новое выражение, которого я прежде не замечал и которое мог бы описать как радостно-презрительное, и зевнула, прикрыв рот смуглыми пальцами.
— Бедный мой Феликс, — сказала она таким тоном, что мне захотелось ударить её.
Я отправился в каюту и улёгся в постель с книгой, чтобы поднять настроение, но когда часы пробили полночь, а она так и не появилась, снова оделся и вышел на палубу, ища её. Она в одиночестве сидела в пустом баре, тяжело опершись на стойку и клюя носом.
— Слава богу, ты пришёл, — пробормотала она заплетающимся языком. — Не могу подняться. — Она была мертвецки пьяна. Это было тем более удивительно, что она, как правило, всегда пила очень мало. Я поволок её по палубе в каюту, где она рухнула на свою койку и сидела, раскачиваясь и обхватив голову руками. — В четверг мы пристанем в Макао, — сказала она. — Это там Макс умер от брюшного тифа. Не хочу там сходить на берег. — Я промолчал. — Он был музыкант, но не очень хороший. Всё же он кое-что изобрёл, чего не было раньше, — копировальную машину для партитур, оркестровых и раздельных для всех инструментов. Правда, не довёл до конца, и лучшим умам на фирме пришлось её дорабатывать, чтобы выбросить на рынок. Хочешь ещё что-нибудь знать?
— С ним ты тоже заключала брачный контракт? Её глаза загорелись адским огнём, во взоре, затуманенном виски, вспыхнули угли пьяного торжества.
— Нет, — ответила она, но по тону, с каким она это сказала, понятно было, что имелось в виду: «В этом не было необходимости». (Я аж подскочил, устыдившись низости своего вопроса.)
Она умоляюще подняла стиснутые руки и сказала:
— Но даже если б он был жив, я оставила бы его ради тебя.
Было невыносимо смотреть на неё, когда она сидела вот так — жалкая, придавленная страданием. Кляня себя, я терпеливо искупал её в горячей ванне, помог, когда её вырвало, энергично растёр полотенцем, чтобы как-то привести в чувство; потом, мертвенно-бледная, без сил, она лежала в моих объятиях, пока не рассвело, и она вновь смогла повторить слова, ставшие для нас чуть ли не девизом: «Навсегда, Феликс».
Итак, Макао остался позади, а с ним и тяжкий груз её воспоминаний; она воспрянула и открылась новой весёлости, новой чувственности. К этому времени мы привыкли к кораблю и обжились на нём. Чувствовали себя так, словно никогда и не жили на суше. А ближе к конечному пункту путешествия даже стали принимать участие в нелепых общих обедах и костюмированных танцах, к которым испытывали такое отвращение в первые недели пути. Больше того, вечером накануне прибытия в Саутгемптон решили «веселиться так веселиться» и облачились в маскарадные костюмы и маски из обширного корабельного гардероба. Я, кажется, был Мефистофелем с угольно-чёрными бровями, Бенедикта — монашкой в огромном белом чепце, страшно накрахмаленном. Именно тогда, накрашиваясь перед зеркалом, она и сказала чуть ли не с ужасом: