Ян Отченашек - Хромой Орфей
- Не интересует. Если они, конечно, хоть что-нибудь делают. А не болтают.
- Ты больше ребенок, чем я ожидал, - серьезно осадил его Прокоп.
Он помолчал, обдумывая что-то, будто перебирал мысленно слова, которые следовало сказать; потом доверительно наклонился к Павлу, и голос его дружески смягчился:
- Оставим страсти, они для трактирных спорщиков. Смотри: я не имею никакого желания затрагивать твои чувства. Они и мне не чужды. Просто я знаю немного больше. Ты лист бумаги, на котором еще ничего не написано. Под словом «понять» я, конечно, подразумеваю слово «предвидеть»! В любом случае выигрывает тот, кто умеет предвидеть. Логично? Проверено на опыте истории. Предвидеть - значит быть подготовленным.
«Ну, а дальше что?» - спросил Павел прищуром глаз. Прокоп, похоже, понял немой вопрос - лениво усмехнулся, видно не решаясь на что-то. Вытащил из ящика стола помятый альбом, перелистал - в нем были эстампы. Показал их Павлу с восхищением ценителя красоты:
- Что скажешь? Прелесть, правда? Вот это... Павел глазом не моргнул только скользнул взглядом по листам и отвернулся. Прокоп разочарованно вздохнул.
- Кажется, ты еще не понял, что важно уже не то, что есть теперь, а то, что будет потом, - объяснил Прокоп со скукой в голосе.
- Я сейчас об этом не думаю.
- В том-то и дело!
- А что будет потом?
Прокоп пристально посмотрел на Павла.
- Я не пророк. Но у меня есть свои опасения. Потому что так просто дело не кончится. Понял? Ничего не будет кончено. Наоборот. Только тогда-то и начнется борьба, и это будет наша борьба. Моя. Для нее-то и надо вооружиться, потому что та борьба и будет решать судьбу всех ценностей, созданных человечеством за все время существования. К твоему сведению, - добавил он, сдвинув брови, - я ненавижу любительство. Во всем - в искусстве, в войне, вообще!
- Что ты хочешь этим сказать?
- А то, что борьбу с ними, - он ткнул пальцем по направлению к улице, - я совершенно спокойно предоставляю русским. И армиям западных союзников. В общем, солдатам. Немцы уже при последнем издыхании, и когда на Западе произойдет высадка... Но и это предоставим им, это их бизнес, не наш. Теперь это уже не вопрос веры - это знает каждый ребенок и, конечно, большинство немцев. Вот почему так называемое Сопротивление, каким его представляют себе некоторые люди с бараньими мозгами, вся эта нелегальщина, если хочешь знать мое мнение, просто романтическая глупость. Чистой воды любительство и халтура, за которые без всякой нужды платят многими жизнями; а вся-то цена ему - грош в базарный день. Школярство! Хорошо для тех, кто не хочет или попросту не умеет заглядывать вперед.
Два пристальных взгляда встретились, вперились друг в друга. То, к чему столь осмотрительно приближался Прокоп, постепенно вырисовывалось из его слов.
- Но ты не можешь так думать серьезно...
- Совершенно серьезно.
- Тогда... к чему эти бдения... эти лозунги... весь этот балаган... Я-то думал, что... Я думал...
- Я не отвечаю за то, что ты думал, - жестко перебил его Прокоп; волнение заиграло в его пальцах, на пергаментном лице и вдруг разразилось в словах, произнесенных сдавленным голосом: - Не хочется верить, что ты так безнадежно ограничен. Я предполагал - и все еще предполагаю, - что ты интеллигентный, образованный человек, воспринимающий жизнь реально, а не мальчик, которого швыряют из стороны в сторону возрастные эмоции. Уже теперь, - Прокоп постучал костяшкой пальца по столу, - уже теперь происходит отбор. Этого не избежать ни тебе, ни кому бы то ни было в нашей стране.
Он ходил кругами вокруг замершего Павла, и в нем вдруг стал явствен особый интерес к Павлу: этот интерес вынырнул из-под насмешливой и самоуверенной невозмутимости, к которой Павел уже привык, и подчинил себе все движения Прокопа. Он ткнул указательным пальцем в Павла.
- А чего, собственно, хочешь ты? Да ты и сам не знаешь! Нашему поколению не дано идиллий. Мы вползаем в апокалиптические времена, и я не строю себе никаких иллюзий, никаких! Разгромить немцев - это еще не решение. Нынче уже гораздо важнее, что будет после всего этого... Что? Мир, каким мы все его представляем. Не сомневаюсь, что и ты в своих розовых мечтах представляешь его таким, уверяю тебя, иначе я не стал бы с тобою возиться, - мир, в котором еще будет место для человечности, для интеллекта... для красоты, - или новое варварство, чуждое нам. Повторяю: чуждое нашей стране и, может быть, еще более страшное и могущественное, потому что более обоснованное идейно! - Он остыл: перевел дух, усмехнулся меланхолически, и в голосе его зазвучала грустная усталость. - Если б мог человек избирать эпоху, в которой он хотел бы жить... если бы! Тогда я не сидел бы тут с тобою. Нет, я не преувеличиваю, к сожалению! Вот почему - понимаешь теперь? - вот почему уже сейчас надо собирать воедино всех интеллигентных, порядочных людей, учиться понимать... другими словами - вооружаться, готовиться... Об одном прошу тебя - не поддавайся всем этим истрепанным панславистским лозунгам, выброшенным на потребу черни и тупоголовой толпы, всей этой болтовне о братьях-освободителях... Как видишь, я с тобой откровенен... Не воображай, что они спят! Блажен, кто верует... Они уже теперь сбиваются в кучу, чтоб захватить весла...
- Кто - они?
Озадаченный прямым вопросом. Прокоп замер на месте, оглянулся.
- Тебе особенно к лицу выражение грудного младенца.
Кошка за окном вспрыгнула на крышку мусорного бака, с царственным видом озирая грязный, покрытый сажей мир.
- Я серьезно.
- Как видно, ты считаешь мои опасения преувеличенными.
- Я считаю все это свинством, - сдавленным голосом проговорил Павел. - Ты меня не за того принял.
- Вижу. И кажется, напрасно говорил так открыто, - вздохнул Прокоп. Надеюсь, по крайней мере ты будешь держать язык за зубами. Я бы не советовал тебе звонить.
Павел усмехнулся с отвращением:
- Да и не о чем...
Собеседник его уже успел натянуть привычную маску надменного спокойствия. Дурачок, ты меня не можешь оскорбить, - явственно говорило пергаментное лицо. С нарочитой небрежностью Прокоп стал перебирать бумаги на столе, давая понять, что считает аудиенцию оконченной.
- Не понимаю, впрочем, зачем ты вообще дал себе труд приходить сюда, сказал он, не поднимая головы.
Павел, шедший к двери, обернулся:
- Я тоже.
Взялся за ручку двери - она была заперта изнутри. К чему? Павел повернул ключ, вырвался на улицу и так хлопнул дверью, что задребезжали стекла.
Куда теперь? К ребятам? Поговорить бы с кем, выложить все, что на душе... Да кому? Гонзе? Этот еще ближе других, хотя и он...
Нет, этого словами не выразишь.
Павел перевернулся на бок, вперил глаза в раскаленную проволоку лампочки; вокруг наслаивалась тишина. Горы тишины! Ее можно было трогать руками. Почему она молчит? Ведь дышала здесь, смеялась, телом своим касалась его - и вот уже лицо ее в нем расплывается, даже не слышит он ее далекий голос, потому что время - самая страшная даль. Почему она не откликается больше?
На ходу Павел потушил лампу - и настала тьма, в ней он сбежал по гулкой лестнице - сырость подъезда, дверь, широкая, тяжелая дверь, через которую тогда вошла она, и вот улица с шорохом дождя. Павел глубоко вдыхал влажный воздух, подставил дождю лицо, капли нежно постукивали по его векам, он слизывал капли языком с губ.
Бежать от себя - в этом было неожиданное облегчение; Павел без цели бежал по улицам, и только будка телефона-автомата, вдруг выступившая перед ним из промозглой темноты, остановила его бег.
Огонек спички метался по густым строчкам телефонной книги. Павел долго прижимался ухом к холодной трубке - никто не отвечал. Еще раз! И когда уж хотел повесить, услышал сквозь писк и потрескивание далекое, едва различимое «алло!».
- ...Вы слышите меня, Моника?.. Нет, нет, ничего не случилось, не пугайтесь, я не хотел вас отрывать, я только...
- ...приходите... Нет, что вы, не помешаете, я ждала вашего звонка, честное слово! Все равно не могу спать. Я буду ждать вас в подъезде, давайте скорее...
XIVЭта ночная смена началась, как любая иная, и ничто не предвещало, что она не изгладится из памяти. В половине седьмого провыла сирена, и двенадцатичасовая вечность развернулась как скучный ковер, по которому топать и топать вплоть до мутного рассвета.
Гонза пробежал глазами свою карточку у контрольных часов: ага, приход отмечен в четыре! Чудесно. Оглянулся; мастер Даламанек склонился над своим столиком с бумагами; он, несомненно, знает обо всех этих проделках, но у него другие заботы. Ведь завтра четверг, день, когда немецкое руководство и свирепый божок Каутце созывают на совещание начальников цехов и мастеров. Тоже мне совещание! Кто там советуется? Сгоняют, как собак, в кучу и грозят тюрьмой! «Империя, - твердит каждый раз Каутце, - не собирается больше терпеть безобразие, которое тут творится, в то время как она ведет титаническую борьбу!» Ничего, пока он только глотку дерет, дело не так плохо. Кое-что можно свалить на катастрофически скверное снабжение - вражеские налеты все чаще нарушают доставку, - кое-что на чудовищную аварийность, без конца все перемещают, переставляют, дня не проходит без происшествий! Бардак, не завод! Саботаж! Это слово растет, щекочет спину сотнями паучьих ножек. И чем все это кончится, господи боже мой?