Игорь Шенфельд - Исход
Что ж, так оно даже и к лучшему было, что непосредственный миг прощанья получился мгновенным: зато они избежали искренних, но неосуществимых и потому совершенно бессмысленных обещаний и клятв о будущих встречах, обмена адресами и прочих слезных заклинаний о том, чему все равно не бывать; каждый из прощающихся отлично понимает это всегда и сам, и мается от ожидания этой минуты. Потому что эта тяжелая минута придает расставанью философски-печальное ощущение незримого прикосновения к вечности, а кому оно нужно, это прикосновение к холодной вечности? Жизнь конкретна и сиюминутна… прощай, дорогой Федор…
Добрый человек Федор остался навсегда позади во времени и в пространстве, и злой город Свободный остался позади, и вшивая трудармия осталась позади, и лагеря, лагеря, лагеря…
Нет, лагеря еще оставались, затерянные в безбрежных лесах вокруг, но это было уже не главное, а главное событие во Вселенной состояло в том, что он, Аугуст, почти до смерти измученный раб этих лагерей уезжал сейчас все дальше и дальше от них, и это было хорошо, это было так хорошо…
«Так хорошо!», «так хорошо!», «так хорошо!», — стучали колеса вагона, но почему же, если все так хорошо — почему же так тяжко было на душе у Аугуста при виде летящих назад лесов?..
Пьяный Буглаев, кое-как повесив пиджак на крючок вешалки, упал на свой диван, повернулся к стенке и заснул. Ну и слава Богу что так. Аугуст не понимал Буглаева, не понимал, зачем тот таскает его за собой: то ли опекает его, то ли сам чего-то от него ждет. Так что спит — и хорошо: он спит, а время идет. И, главное: они едут. Через пять дней будет Омск, они расстанутся, и все вопросы уедут вместе с Буглаевым дальше: скорей бы. Аугуста пилили совсем другие пилы: ему нужно найти своих — мать с сестрой; он ничего не знал о них много лет, он не знал даже — живы ли они, он ничего не знал… Он знал только, что нужно их искать, а тут этот Буглаев со своим пьянством… Ну да ладно: зато оделись, помылись… ах, как здорово попарились… «Нет худа без добра», — говорит русская поговорка… Все будет хорошо…
Очень захотелось еще раз увидеть свои демобилизационные документы, в том числе путевое предписание, справку-характеристику и грамоту «За самоотверженный труд». Странное, зловещее слово. Труд, через который человек сам себя отверг? То есть убил? Тогда грамота выписана неправильно. Он, Аугуст Бауэр себя еще не отверг: он жив. Такие грамоты надо было класть в могилы бесчисленным Миллерам, Мюллерам, Шпетам, Шеферам, Элерам, Мейзерам, Сайбелям, Аншитцам, а также Бакаевым, Балаевым, Бадаевым, Евлаповым, Евлоевым, Ивановым, Петровым и Сидоровым, и Журманбековым, и Грицаям, и Бондаренкам, и Сикорским с Махмуддиновыми — всем тем, кто навсегда остался лежать там, под корнями так и не побежденного леса, не зная больше ни о чем — ни о Победе, ни о прошлом, ни о будущем, ни о сибирском экспрессе, который когда-нибудь, после окончания войны с грохотом и воем понесет в сторону заходящего солнца немногочисленных выживших трудармейцев, везущих в своих чемоданчиках почетные грамоты с идиотской формулировкой: «За самоотверженный труд».
Когда-нибудь, через много лет, когда кое-что из подлой государственной тайны, скрывающей преступления сталинского режима против российских немцев, станет проступать наружу, Аугуст увлечется изучением исторических и политических корней случившегося. По скупым материалам, пропущенным цензурой, по «Последнему дню Ивана Денисовича» и затем, еще позже, сквозь страницы великих книг Александра Солженицына он будет всматриваться в прожитое время и в пережитые им лично события, вольно или невольно примеряя читаемое на себя. Безбрежный океан террора и несправедливости откроется ему: океан, частью которого был он сам. Но бездонное страдание и сострадание к стране и людям, прошедшим сквозь ад, будет искажено и отравлено горечью от лживости и неискренности исторического фонаря, обращенного в те времена. Снова этим фонарем будут водить нечистые политические руки, и черное будет выдаваться за белое. Ложь попрет изо всех дыр, и почти все будет казаться Аугусту неправдой. Попытки оправдать Сталина и его режим будут восприниматься им как циничный шабаш идеологических ведьм, как пляску на безвестных и бесчисленных могилах безвинно замученных жертв: замученных этими же самыми ведьмами, или точно такими же злобными, как и те, сталинские; но и беспощадные обвинения сталинского режима тоже будут ложью, потому что политические обвинители все равно не проявят желания ничего изменить: например, справедливость в отношении целого народа — его российского, немецкого народа: эта справедливость так и не будет восстановлена. И когда мудрошамкающие политики примутся однажды называть трудармейцев героями, то и эту лестную, казалось бы, оценку Аугуст воспримет как неправду: во-первых потому, что все это останется пустыми словами; а во-вторых потому, что червями навозными были они, а не героями: презренными и бесправными рабами, у которых даже жизнь — единственное, что у них еще было, пока они оставались живы — даже она, жизнь, ничего не стоила. И Аугуст Бауэр перестанет читать весь этот сивый официальный бред и слушать призывно-обещающие завывания политиков, а будет заносить в толстую, общую тетрадь лишь по крупицам добытые цифры и факты. Страшными были те цифры, в соответствии с которыми оказалось, что в трудовые лагеря брошено было с сорок второго по сорок четвертый год около миллиона этнических российских немцев. Сколько их выжило, сколько вернулось — не узнает уже никто: такой статистики не существует. Это Аугуст мог лишь приблизительно оценить на примере отдельных лесозаготовительных лагерей, которых было как минимум восемь для немцев-трудармейцев: Востураллаг, Вятлаг, Ивдельлаг, Краслаг, Севураллаг, Унжлаг, Усольлаг и Устьвымлаг. В один лишь Вятлаг поступило восемь тысяч двести немцев-трудармейцев; из них погибло, умерло, было осуждено и этапировано на смерть около трех тысяч. Итого: почти сорок процентов трудармейцев не пережили Вятлага. Наверняка такая же пропорция «работала» и в масштабе всех остальных трудармейских зон НКВД для немцев: угольных, рудниковых и строительных лагерей.
Однажды в шестидесятые годы, на безымянной железнодорожной станции Аугуст увидит за окном вагона гору шпал, приготовленных к погрузке. Он вернется в купе, вырвет листок из блокнота и прикинет сколько же деревьев свалили тридцать тысяч трудармейцев за три года лагерей. Получится два миллиарда штук. За которые уплачено пятнадцатью тысячами жизней. Аугуст запишет позже себе в тетрадь: «Стоимость жизни трудармейца на лесоповале — тринадцать тысяч триста тридцать три дерева. Сто тридцать гектар леса на каждого погибшего. Кладбище размером километр на два. Достойное кладбище».
Не только скрытую ненависть к советской власти, но и откровенную ненависть к лесу унесет с собой Аугуст Бауэр из лагеря «Свободный».
А лес, из которого Аугуст все еще не вырвался окончательно, метался за окнами их скорого поезда и пытался пугать Аугуста напоследок, то отпрыгивая подальше и выпуская состав из своих темных, мохнатых, сырых лап, то бросаясь на него снова, зажимая с обеих сторон, норовя задушить, завалить стволами, вдавить в землю… Аугуст отвернулся от окна: ему и впрямь стало жутко на миг. Ведь они, все эти деревья там, за окном — они ведь тоже, по-своему, живые существа. Что, если и у них, убитых, имеется молчаливая сила в непознанных сферах, которая пожелает отомстить за себя и за смерть бесчисленных древесных братьев своих?… Ах, чушь какая… Мама… Беата… Вальтер: где вы?..
Чтобы отвлечься от этих мыслей и вопросов, на которые все равно нет ответов, Аугуст достал из рундука почти новый свой фибровый чемоданчик с кожаными уголками и щелкучими замочками, и открыл его. Чемоданчик этот, а также кожаный, «профессорский» портфель для Буглаева они тоже приобрели на «селедочной» толкучке. Только у Буглаева портфель был почти пуст: пара белья, кружка, ложка и иголка с нитками — по-солдатски; Аугусту же Манефа Потаповна напихала «американского говна» — лендлизовской тушенки на длинную дорогу, да еще и наволочку сыпучих тыквенных семечек для плотности упаковки. Документы же солидно покоились в отдельном шелковом кармане за резинкой — на стенке крышки. Полноценные документы советского человека! И ни в одном месте не значилось «враг народа!». Пожалуй, только в этот момент Аугуст понял, осознал, охватил умом и сердцем одновременно, что Победа действительно состоялась. Великая Победа! Конец войне! Конец кошмару! Он найдет своих, и все будет хорошо… Август бережно листал бумаги. Трудовая книжка с подклеенной желтой фотографией… сохранилась, никто не украл… никому не нужна… наивный молодой дурачок, веселые глаза… ничего еще не знает, не чует… год рождения: все правильно, но… Но, получается, что ему сейчас… ему сейчас двадцать семь лет? Ему двадцать семь лет! Только двадцать семь??? Он прожил в лагерях сто лет, а ему все еще только двадцать семь? Как такое может быть? Ему не может быть сейчас двадцать семь! Сто двадцать семь, может быть?… У Аугуста потекли по щекам слезы, которые он не мог контролировать, и он понимал — почему: потому что он выпимши, да… Аугуст признался себе в этом честно… Поступать нужно всегда честно… Однако, он все еще достаточно нормально соображает: это он также отметил про себя, а потому убрал документы в чемодан, чтобы не испортить их через какую-нибудь случайность, и стал интенсивно растирать щеки: не хватало еще, чтобы Буглаев проснулся и увидел его мокрое лицо… Еще приставать начнет с расспросами — что за горе? А оно и не горе, может быть, вовсе, а радость… все вместе, не поймешь…