Игорь Шенфельд - Исход
Манефа, как женщина, оказалась к целованию особенно чувствительной, она вся светилась от счастья, и лезла теперь целовать своего Федора после каждого тоста, вместо закуски. Чтобы от ее сердечного внимания досталось и дорогим гостям тоже, она им сказала очень неудачный с точки зрения Федора комплимент: Она сказала: «Если б не этот мой любимый хоречек Федя, то даже и не знаю я, ребятушки, которого из вас мне бы вперед соблазнить захотелося!». На что Федор, не разобравшись в юморе, закричал в приступе мгновенной ревности:
— Ты у них лучше поинтересуйся заранее, покуда они не уехали, про режим на зоне!
— Ты что, циркуль деревянный, совсем охренел, что ли? — обиделась сибирская красавица, — я-тте покажу «зону». Я-тте не те твои фуфрыжки бывшие, которые зеленого помидорчика с%издить не умели!..
Тут Федор яростно ударил кулаком по столу, попал по краю тарелки, над столом взметнулся фонтан разносолов, и быть бы боевым действиям по всей ширине курской дуги, если бы не Буглаев.
— Молча-а-а-а-а-ть! — завопил бригадир хриплым командирским голосом, — засстр-р-р-релю, ссуки!!!!
Ошарашенные хозяева плюхнулись на место, переключив все внимание на дорогого гостя. Но Буглаев уже улыбался:
— Ты не видишь, что ли, Манефа Потаповна, добрая ты наша женщина, что Федя тебя ревнует до истерики, поэтому и вскипел? Куда ж твое женское чутье подевалось, а? — спросил Буглаев оскорбленную даму с теплой укоризной в голосе.
— «Кудаж, кудаж… тудаж…», — загорюнилась Манефа и порывисто обхватила вдруг своего Федора могучими руками, чтобы поцеловать его снова — в порядке замирения. А Федор, как бы протестуя, дергался в ее руках подобно воробью в объятьях птицееда, но только видно было, что все это ему очень даже нравится: по хитрому выражению на красной роже было видать. Аугуст, со своей стороны, хохотал как полоумный — до того все это было смешно.
В результате выпили за любовь, а потом, сразу следом — за счастье. Буглаев, выпив за все за это до дна, как положено, неожиданно помрачнел и ушел во двор к Полкану, чтобы поговорить с псом по душам и кое-что объяснить ему о жизни такое, о чем Полкан еще не подозревал. Вышла заминка в празднике, но Федор вскорости привел Буглаева обратно, и праздник продолжился.
В ту ночь демобилизованные трудармейцы спали культурно, на железных кроватях, каждый на своей, с головами на крутых подушках, а их царские одежды висели на самодельных дубовых вешалках, зацепленных за толстые, новые гвозди, вбитые в плотные сибирские бревна специально для такого случая.
И родился новый день, и это был день отъезда, наконец. Подлечив своих гостей «настоящим», Федор пошагал, «стуча копытом», в сторону вокзала, скорбя о расставании. С Манефой Потаповной проститься не удалось: она ушла на работу в три ночи.
Буглаев был то мрачен, то возбужден — как невеста перед ЗАГСом, неуверенная в своем выборе. Господа в шляпах и штиблетах легкими походками следовали за «фронтовиком», и люди на них оборачивались, что недавним лагерникам и льстило и не нравилось одновременно. За кого их принимали граждане? За «людей в штатском», ведущих на допрос одноногого лазутчика империализма? Или за фармазонов на вылазке? Или за делегатов очередного съезда КПСС, следующих за своим избирателем на митинг? Черт их знает, о чем они думали — рядовые граждане города Свободный. Кого это должно интересовать вообще? Но вот же — интересовало! И все из-за шляп. Когда шляпа на голове, то возникает иллюзия, что это думающий идет. А милиция знает: думать у нас должна за всех Партия, а не каждый подряд. Если каждый думать начнет, то до смуты недалеко. Так что гражданин в шляпе — это одно из трех: партиец, шпион или вор. Все три условия порождают у милиционеров и патрулей повышенные эмоции: либо импульсы почтения, либо, наоборот, ненужные подозрения и нездоровый интерес к гражданину. Поэтому, хотя бумаги у обоих экс-зэков были в полном порядке, шляпы свои Аугуст с Борисом, пересекая улицу Ленина, предусмотрительно сняли, якобы по причине теплой погоды, чтоб не дразнить гусей вблизи Лагуправления; ведь бумага — это дело такое: отберут ее — и нету бумаги, и ты снова — никто, и зовут тебя — никак, а лесов в Сибири во-о-она сколько еще стоит-колышится — на тысячу горизонтов, на десять новых войн еще хватит… чур-чур-чур и тьфу-тьфу-тьфу!..
Без шляп на голове все обошлось отлично, и они благополучно дошагали до вокзала. Там вовсю воняло дорожными приключениями: углем, дымом, сортиром, пирожками, и большие часы на цепях, отстающие на восемь с половиной часов, и белые облака пара в стороне путей, как гейзеры над Камчаткой, лишь усиливали волнующее чувство дальних странствий.
Сразу пошли в кассу и стали в очередь. Буглаев был бледен и молчалив. Федор прибегал и убегал — проверял, не завезли ли пиво. Аугуст был очень этой суетой Федора обеспокоен и молился, чтобы пиво сегодня не привезли. Пивной ангел услышал его и сжалился, а Федор обреченно стал в сторонке, повесив голову и разглядывая свой нехитрый протез. Затем, горюя от неизбежности расставания, не в силах больше терпеть эту пытку ожиданием, Федор пришел вдруг в ярость и ринулся к кассе с воплем: «А ну-ка, пропустите-ка фронтовика с ногой! Нам на Москву!». Его пропустили почти без протестов, и он, добравшись до кассы, отдавив по дороге с пяток нерасторопных ступней, потребовал два билета в плацкартном вагоне. «Докуда?», — спросила его кассирша. «До Москвы, докуда ж еще!», — возмутился Федор, который сам не знал точно — докуда. «До Москвы билетов нету», — ответили ему. «А докуда есть?». — «Плацкартных нидокуда нету». — «А общих?». — «До Москвы, что ли, общий?». — «Нет, до Колымы!», — убийственно съязвил Федор. Кассирша в долгу не осталась: «Это не ко мне, дядя. Это — на улицу Ленина, дом восемь, до Управления. Оттуда — бесплатно. Следующий!». Но тут подоспел Буглаев и внес ясность в щекотливый вопрос о Колыме: «Два до Свердловска, в мягкий вагон». Толпа почтительно притихла. Аугуст всего этого не слышал, потому что стоял далеко; до него долетали лишь комментарии из хвоста толпы: «Ишь ты: на мягких местах ездиют господа-товарищи!». — «А што ты хотел: начальство, небось!». — «Как же: будет тебе начальство в очередях стоять! Артисты, не иначе…». — «Ага, артисты. Особенно который с деревянной ногой: Клавдий Шульженко, ага!..». — «Точно! С погорелого театра…». — «Молчи, дурак, пока сам не погорел: дотреписси, идиёт, не успел выйти…».
Федор не был бы истинным Федором, если бы не затащил друзей в буфет, где он извлек из-за брючного ремня уютно булькающую бутыль и с тяжелым вздохом, предварительно выдув балдеющих после чьей-то предыдущей винной сессии мух, разлил по мутным стаканам, полученным напрокат от знакомой буфетчицы, самогонку под названием «настоящая», настоенную таежными родственниками Манефы по тысячелетнему сибирскому рецепту на кедровых орешках и корнях женьшеня. Не пить такое — особенно по случаю тяжелого расставания — значило бы обидеть всю Сибирь на тысячу лет назад и на тысячу километров вокруг. Кто на подобное способен? Поэтому выпили до дна и закусили зелеными, слипшимися «подушечками» с повидлом, которыми Федора угостила все та же добрая буфетчица, выдавшая ему стаканы.
То ли обильные закуски предыдущих дней все еще эффективно действовали, то ли подушечки с повидлом оказались сверхкалорийными, а может быть и горе расставания не позволяло друзьям расслабиться, но факт остается фактом: вопреки опасениям Аугуста три часа ожидания поезда не свалили бойцов на пол — даже с учетом дополнительно распитой «чекушки» синеватого цвета, которую Федор купил на деньги Буглаева у спекулянта тут же, в буфете, и развел квасом — для литража и против вони.
Поезд прибыл без опоздания, и к своему мягкому вагону друзья промаршировали вполне твердым шагом. Проводник, похожий статью и выражением лица на маршала Жукова с государственных портретов, почтительно откозырял им и проводил важных пассажиров и их подозрительного провожатого в действительно мягкое на ощупь купе — стерильно-чистое как рай после генеральной уборки. Здесь оказалось, что у Федора в штанах прячутся еще две синеватые «девчоночки» — «чекушки» от давешнего спекулянта, которые немедленно приняли участие в проводах, и до того расшалились в компании прощающихся мужчин, что Федюшка чуть не уехал с провожаемыми, и уже в последнюю секунду, когда поезд тронулся, был опущен проводником «Жуковым» за шиворот вниз, на платформу, где он долго еще бежал вдоль вагона сложными зигзагами, все больше отставая от поезда — следуя древней традиции провожания поездов, уносящих вдаль друзей или родственников.
Что ж, так оно даже и к лучшему было, что непосредственный миг прощанья получился мгновенным: зато они избежали искренних, но неосуществимых и потому совершенно бессмысленных обещаний и клятв о будущих встречах, обмена адресами и прочих слезных заклинаний о том, чему все равно не бывать; каждый из прощающихся отлично понимает это всегда и сам, и мается от ожидания этой минуты. Потому что эта тяжелая минута придает расставанью философски-печальное ощущение незримого прикосновения к вечности, а кому оно нужно, это прикосновение к холодной вечности? Жизнь конкретна и сиюминутна… прощай, дорогой Федор…