Михаил Тарковский - Тойота-Креста
– Он же хондовод был.
– Ково хондовод! Хотя да, была у него до этого «прелка», «слепыш»… А теперь копец. Его от этого «марка» за уши не оттащишь. До талого шатать будет…
– А потом в спальню поставит…
– Как памятник…
– Приморским партизанам…
Женя открыл глаза. Уже смеркалось. Миха, увидав, что он проснулся, отставил пиво и внимательно сказал:
– Ну что, дружище, все бока отлежал?
– Женёк, ты там не сварился? А то Ируся так накочегарила, что…
– Пиво надо пить, пока не вскипело… ха-ха…
– Давай, спускайся…
– В долину… – добавил Костя. Все заржали… а Женя понял, что «прелка-слепыш» – это «хонда-прелюд» с закрывающимися фарами.
Женя подсел к ребятам, и пошёл в ход серый хлеб, горлодёр и черемша с салом.
– Я удивляюсь, Жек, как ты в этой кофте не спарился…
– Да нормально. Как горлодёрчик?
– Само то.
Обо стольком хотелось расспросить мужиков: о ценах, о самих машинах, о ловушках, подстерегающих покупанов, и о том, сильно ли хлобучат перегонов на дороге. Но он всё не решался и шёл окольными путями, например, спрашивал, сколько машин может перегнать один человек.
– Пять, – не моргнув, отвечал Миха.
– Как пять?
– Так. Грузовая. Десятитонка. – Миха снова убедительно загибал пальцы и глядел в глаза. – «Сороконожка» «нина», допустим, в неё две тачки втыкаем, это уже три! А сзади на сцепке ещё воровайка поменьше… В ней ещё одна. Вот! – он оглядел присутствующих с видом фокусника. – Пять штук выходит.
– Так краснодарцы возили, – пробасил, проходя мимо, рослый и крепкий мужик, видимо, из другого вагона.
Женя только восхищённо покачал головой, не понимая, правда ли это, или Миха подыграл, и оно было неважно – столь точным показалось название «сороконожка», передающее образ длинного бескапотного грузовика с двумя рядами передних колёс. Да и то, что Миха экономно назвал Hino «ниной», тоже многого стоило…
Так всё и шло. И ещё долгие сутки осилил поезд вместе со своими пассажирами и бежал теперь по Амурской области. В Ерофее села аппетитнейшая налитая деваха – настолько полнотелая, пышущая, сияющая и ярко накрашенная, что вокруг неё немедленно заварился неимоверный курултай.
– Оля, ты пиво будешь?
– Я пиво не пью.
– А что пьёшь?
– Шампанское… это… полусладкое. И текилу…
– А мы текилу не пьём… Её кактусами закусывают…
– Правда?
– Мочёными…
– Ну. А они у нас кончились…
– Ещё в Кабанске…
– Ну. Их по ходу кабаны схрюкали… – вставил Вовчик, совсем парнишка из Минусинска. Парни молча стыли от хохота, каждый отпадал со своей застывшей гримасой и сияющими глазами…
– Да нет, Вовец, ты чо-то путаешь – в Хохотуе…
– Не в Хохотуе, а в Таптугарах…
– Да фиолетово… Так что, Оль, думай… пока пиво есть…
– Ну, вообще, ладно, давайте…
– Ну, вот и молодец! А чо так всухую сидеть? Ну, давай… За знакомство…
– Давайте.
– Оль, а ты где работаешь? – продолжали пытать её мужики.
– В стоматологии.
– В зубном?
– В стоматологии.
– А чо, зубной и стоматология не один хрен?
– Ну лан, Кость… – говорил Миня, – пусть в стоматологии…
– Зубья дерёшь?
– Ты чо, Костя, не понял – она не дерёт, а удаляет. Да, Оль, ты удаляешь? Мне удалишь, если чо, клыч-чья?
– Чтоб не зубоскалил! Хохотуй таптугарский…
– И не кусался! Ой, ну переста-ань… Ну ты чо-о-о, Мии-иш?
Миха сидел рядом с ней и пытался прикоснуться к ней наибольшей поверхностью тела, а она, наоборот, старалась эту площадь сократить, и их сидение представляло собой упорное совместное извивание, выбуксовывание Оли из-под Михиных оконечностей. Миня то подлезал ей под руку, то приваливался, то накрывал её ручищей, демонстративно неподвижной и будто не его, а она высвобождалась, сбрасывала тяжесть, выныривала из-под неё, как из-под шлагбаума, отсаживалась, упиралась ногами, а он тут же заполнял освободившиеся сантиметры или клином заваливался между Олей и стенкой, охватывая её за стан. А свободная рука, показательно попарив в пространстве, совершала вынужденную будто бы посадку на Олины бёдра. А она выказывала высшую степень непонимания происходящего и увещевала нежнейшим медовым голосом: «Миш, ну чтоо-о-о ты? Ну ладно-о… Ну хва-а-атит тебе… ну пра-а-аавда…» – а Миня глядел на Костю и Женю и продолжал как ни в чём не бывало с ними балагурить.
– Вот, Оль, послушай, тебе интересно будет… Как зубнице… изняюсь… как стоматологу… У меня дядька, – не унимался Костя, – от он с этими зубами затомил! Как раз из тайги пришёл, у него зуб задолбал – болит и болит. А соседка у нас… зуб… в смысле стоматолог… Ну, как Оля… Кхе-кхе… Короче, приходит к нему с чемоданчиком. А дядь Лёня страсть боялся… Как увидел эти… клешшы с пассатижьями, хе-хе – побледнел аж… Пасть открыл. Она как зуб тронула: «Нет, – говорит, – за бутылкой идти надо. Не сдюжу». Ладно. Сходили. Короче, пока она зуб тащила, он всю бутылку усидел. Ну, вытащила, он языком-то пошерудил: «А ты, девка, однако, не тот зуб-то выташшыла!» Та: «Ну ладно. Тогда тот ташшыть будем!» – «Тогда за второй бутылкой беги!»
– Ха-ха-ха!
– Оль, ты, если чо, мне зуб засверлишь? А то у нас зубной кабинет закрыли…
– Да вообще, чо попало делают… – возмутилась Оля. – Зато вон в Беляевском детдом открыли для этих, ну… недоумков, я вообще не понимаю, лучше б здоровым деньги отдали!
– В смысле?
– Ну, тут на здоровых-то не хватает… А теперь этих… больных… А если они разбегутся?
– Не понял. Они чо, хреновые?
– Кто?
– Ну, недоумки эти, как ты сказала…
– Да нет… Но только я не понимаю такого… Всё равно разворуют деньги.
– А они чо, твои, что ль?
– Оль, тебя послушать – может, их тогда сразу под лёд затолкать?
– Ну. А то ещё перекусают всех…
– Да нет. Я не понимаю просто… – и она, глядя перед собой, замотала головой, и какое-то раздражённо-пчелиное выражение появилось на её лице.
Миха пересел к мужикам, и Костя нарочито-секретно приобнял его, а тот нарочито-понимающе наклонился, и Костя что-то сказал ему на ухо, на что Миха ответил нарочито громко:
– Я думаю, четвёртый.
Костя, смущённо, извиняясь за нарушение общественного этикета, объяснил Оле:
– Я просто спросил, какой, он думает, у тебя размер бюстгальтера.
– Четвёртый. Правильно? – спросил Миха.
– Да! – радостно сказала Оля. – И ещё у меня муж майор милиции.
Все замолчали и переглянулись. Поезд особенно тряско закачался в повороте. Пауза продолжалась, словно шла какая-то окончательная дотряска ценностей. Костя терпеливо додержал молчание и сказал, ответственно откашлявшись:
– Знаешь, Оля, я вот тебе скажу, что думаю. Хочешь? Ну, только не обижайся. Да, я скажу! Можно, да? Ты не против?
– Нет, ну, скажи… – пожала плечами Оля.
– А ты не обидишься?
– Да нет. А чо?
– Да ничо… Я просто думаю… что если б у тебя был муж майор милиции… как ты говоришь, – Костя помолчал, переглянулся с мужиками и выпалил: – то хрен бы он тебя отправил в таком вот вагоне! Вот тaк вот! Может, я не прав, пацаны? Но я сказал! Всё! Пошли курить!
Все повалили курить. Костя ходил ходуном от возмущенья:
– Да пошла она! Майор – не майор… Чо выдрыповаться?… Все едем вместе. Как люди… Теки-и-илу ей давай… Понты колотит… Ещё и пиво пьёт наше…
– Да стопудняк исполняет, у неё и кольца-то нет!
– Да лан, Костян, ты всё правильно сказал!
– Даже и не думай…
Ощущением подавшейся работы отбилась половина пути, и легче задышалось оттого, что уже накрепко, неотвратимо зарезался Женя в дорогу, и потянуло, перевесило восточное её плечо, восточное крыло орлана, и показалось не таким плотным оставшееся дорожное время. Слились третий и четвёртый дни в один трудный середовой пласт, и поезд уже проходил Амурскую область, и накрывало то днём, то ночью разные куски пути, словно расстояние тоже скрывалось на отдых от изнуряющих глаз. И новый день наступал, усекая-опережая сон, и выспавшаяся жизнь глядела бодро и сдержанно, оттого что слистан ещё оковалок вёрст и неумолимо открывается новая глава Сибири…
И была очередная ночь, и Женя просыпался в тлеющем свете фонаря, и в сумраке мешочница Люда собранно сидела в шапке и куртке, и с сонной готовностью слезал с полки Миха, чтобы оттащить стоявшие в проходе сумки.
Утром на нижней полке спала, закинув локоть, девушка с лицом необыкновенной красоты: остро отёсанный лобик, продолговатый овал, нежным клинышком сходящий к подбородку, глаза закрыты, и в шаровой выпуклости век ещё больше ожидания и загадки, чем в открытом взоре. А веки расслабленны и ресницы лежат будто отдельно, сами по себе, вольной россыпью, тёмными иглами. Он представил, как пребывают в покое под веками её глаза двумя прозрачными круглыми льдинками, и такой удивительной показалась их подснежная родниковая тайна, что взволновался он необыкновенно – столько было в этом лице призывной силы. И поражало, с каким избытком заложил Господь заряд красоты, словно задача продления жизни была сугубо вторичной по сравнению с этим сиянием совершенства. Потом спящая девушка сделала глотающее движение горлом и открыла глаза, оказавшиеся жгуче-чёрными с ненужной угольной остротой, с каким-то быстрым и почти воровским выражением.