Джоанн Харрис - Пять четвертинок апельсина
Уж я-то точно думала именно так. Он был всегда такой уверенный в себе, такой надменно-независимый. Он все стоял у меня перед глазами со свисавшей между губ сигаретой, в слегка сдвинутой назад пилотке, солнце играет в глазах, и солнечная улыбка озаряет лицо. Все вокруг озаряет.
Вот пришел и пролетел четверг, а Томас не появился. Кассис высматривал его в школе, но ни в одном из привычных мест Томаса не было видно. Хауэр, Шварц и Хейнеман тоже, как ни странно, пропали, как будто избегали встреч. Пришел и пролетел другой четверг. Мы притворялись, будто ничего не происходит, не упоминали даже его имени в разговорах друг с другом, хотя, возможно, шептали его в своих снах, проживая жизнь без него и делая вид, будто нам совершенно безразлично, увидим мы его еще или нет. Я теперь совершенно помешалась на своей охоте за Матерой. Проверяла расставленные ловушки чуть ли не по двадцать раз в день, каждый раз ставя новые. Воровала еду из погреба, чтоб готовить ей свежую, вкусную приманку. Заплывала к Сокровищному Камню и сидела там часами с удочкой, следя за изящным излетом лески, запущенной в воду, прислушивалась к звукам реки у ног.
Рафаэль снова явился к матери. Дела в кафе шли плохо. Кто-то вывел красной краской на тыльной стене «НЕМЕЦКИЙ ПОСОБНИК»; однажды ночью кто-то закидал камнями окна, так что их пришлось заколотить. Я из-за двери подслушивала: он говорил тревожным шепотом матери:
— Я тут ни при чем, Мирабель. Прошу тебя, поверь. Я не виноват.
Моя мать сквозь зубы буркнула что-то уклончиво.
— Не мог же я спорить с немцами, — сказал Рафаэль. — Я вынужден обращаться с ними как со всякими клиентами. Не один я такой.
Мать равнодушно повела плечами:
— В нашей деревне — один.
— И это говоришь ты? Сама, было дело, попользовалась всласть.
Мать надвинулась на него. Рафаэль поспешно отступил, загремели тарелки на комоде.
— Заткнись, дурак! — еле слышно, с яростью прошипела мать. — Кончено с этим, понял? Баста! И если я узнаю, что ты хоть одной живой душе…
Физиономия у Рафаэля побелела от страха, но он еще хорохорился.
— Не смей обзывать меня дураком! — лепетал он дрожащим голосом.
— Ты и есть дурак, а мать твоя — шлюха! — громко рявкнула мать. — Ты, Рафаэль Криспэн, дурак и трус, и нам обоим это известно.
Она так близко подступила к нему, что теперь загородила от меня его лицо, но видно было, что он выставил вперед, будто обороняясь, руки.
— Если ты или еще кто сболтнет чего, берегитесь. Если мои дети через тебя что-нибудь прослышат, — ее дыхание, как шелест сухих листьев в летней кухне, — прибью! — еле слышно проговорила мать.
И Рафаэль, должно быть, понял, что она не шутит, потому что, когда вышел, лицо у него было белое, как молоко, а руки так сильно тряслись, что ему пришлось засунуть их в карманы.
— Прибью всякого подонка, кто станет обливать грязью моих детей! — проорала мать вслед Рафаэлю, и тот даже вздрогнул, будто слова матери его обожгли. — Прибью мерзавцев! — снова выкрикнула мать, хотя Рафаэль был уже почти у самых ворот и даже бегом припустил, вжав голову в плечи, как под сильным ветром.
Потом эти слова еще не раз вернутся к нам бумерангом.
Весь день настроение у нее было хуже некуда. Даже Поль схлопотал у нее на орехи, когда зашел за Кассисом позвать его погулять. После прихода Рафаэля мать, втихомолку вскипая сильней и сильней, внезапно с такой яростью набросилась на Поля, что он застыл перед ней, моргая, и, беспомощно шевеля губами, бормотал, заикаясь с испугу:
— П-п-прос-стит-тте… П-п-ро…
— Кретин, говорить не можешь по-человечески! — дико взвизгнула моя мать.
И тут мне показалось, что на миг кроткие глаза Поля вспыхнули неистовым огнем. Он повернулся и, ни слова не говоря, кинулся бежать в сторону Луары; издалека долетали странные, воющие, отчаянно-заливистые звуки.
— Скатертью дорога! — крикнула моя мать ему вдогонку, захлопывая дверь.
— Зря ты так ему сказала, — холодно бросила я ей. — Поль не виноват, что заикается.
Моя мать взглянула на меня тусклыми, как агаты, глазами.
— Ты ему под стать, — сказала она глухо. — Если выбирать между мной и фашистом, выберешь фашиста.
3.Вскоре после этого стали появляться письма. Три письма, нацарапанные на тонкой бумаге в синюю линейку, просунутые под дверь. Я застала ее в тот момент, когда она поднимала с пола одно. Быстро сунула в карман передника, прикрикнула на меня, чтоб шла в кухню: нечего глазеть, бери мыло, давай мойся как следует. Что-то в ее голосе заставило меня вспомнить про апельсиновый мешочек, и я тотчас испарилась, но про письмо не забыла, и после, когда обнаружила его, прилепленное в альбоме между рецептом boudin noir[91] и вырезкой из журнала про то, как удалять пятна гуталина, я сразу его узнала.
«Нам извесна пра всякие ваши дила, — было коряво выведено мелким почерком, — мы за вами слидим мы знаим что делать с пасобниками». Под этим приписано крупно красным карандашом: «Сперва выучись писать, ха-ха!» — но слова такие крупные, такие красные, будто мать отчаянно старалась скрыть за ними свою тревогу. Нам, понятно, она никогда про эти писульки не говорила, но теперь задним числом я понимаю, что внезапные перемены в ее настроении вполне могли объясняться их появлением. Из второй записки явствовало, что автор что-то знает про наши встречи с Томасом.
Мы видили тваих рибят с ним так што ни отмажишься. Мы видим тибя насквось. Думаиш умней всех а сама шлюха нимецкая а дети тваи прадаются немцам. Чтоп ты знала.
Кто бы это мог быть? Правда, написано было чудовищно безграмотно, но кто именно писал, по безграмотности не определишь. Моя мать сделалась теперь еще чудней, чем прежде, целый день торчала одна в доме за закрытыми дверями, подозрительно, точно одержимая, вглядываясь в проходящих мимо.
Третье письмо самое отвратительное. По-моему, больше писем не было, хотя, возможно, она просто их потом не сохраняла; и все же, думаю, это было последнее.
Нет тибе попщады фашиская шлюха и детям твоим. Нибось ни знаиш что ани прадают нас немцам. Спрасика аткуда у них вещички. Ани прячут их в адном мести в лису. Бирут от малаво каторова завут кажись Либнис. Твоево друшка. И мы тваи друшки.
В ту же ночь кто-то вывел снаружи на нашей двери красным «П», а на стене курятника «ФАШИСКАЯ ШЛЮХА». Правда, мы все это тут же закрасили, чтоб никто не увидал. Октябрь тянулся дальше.
4.В ту ночь мы с Полем поздно возвратились домой из «La Mauvaise Réputation». Дождь прекратился, но все еще было холодно — то ли ночи стали холодней, то ли я стала мерзлявей, чем прежде, — у меня испортилось настроение, все меня раздражало. Я распалялась, а Поль тем временем, казалось, становился все спокойней и спокойней, и мы поглядывали хмуро друг на дружку, на ходу выдыхая клубами белый парок.
— Девочка эта, — наконец произнес Поль тихо и раздумчиво, как бы разговаривая с самим собой. — Пожалуй что девчонка совсем, а?
Я взвилась от этой совершенно не к месту брошенной фразы.
— Господи, теперь девчонка! Я-то думала, мы ищем, как избавиться от Дессанжа и его вонючего фургона, а ты на девочек заришься!
Поль как будто и не слыхал.
— Сидела с ним, — медленно сказал он. — Видная. Красное платье, высокие каблуки. Ее и у фургона часто видать.
Действительно, я вспомнила, есть такая.
В памяти забрезжили в густой красной помаде губы, плоская черная прядь. Часто приезжает к Люку. Городская.
— Ну и что?
— Дочка Луи Рамондэна. Пару лет назад перебралась в Анже, с этой, с Симоной, с мамашей своей, после их развода. Ну да ты знаешь. — Он кивнул, как будто я не фыркнула ему в ответ, а нормально ответила. — Симона опять под своей девичьей фамилией живет, Трюриан. Девчонке теперь, должно быть, лет четырнадцать-пятнадцать.
— И что?
Я по-прежнему не могла взять в толк, откуда такой интерес. Вынула ключ, вставила в замок.
— Ну да, думаю, пятнадцать, не больше, — снова произнес Поль в своей замедленной, задумчивой манере.
— Замечательно, — резко сказала я. — Рада, что подыскал себе на вечерок развлечение. Жаль, не спросил, какой у нее размер ноги, уж об этом бы тебе точно поразмыслить не мешало б.
Поль взглянул на меня с ленивой ухмылкой:
— Ревнуешь, значит!
— Вот еще! — возмутилась я. — Просто хватит тебе мой коврик топтать ножищами, грязный старый развратник!
— Ну, я подумал… — протянул Поль.
— Наконец-то!
— Я подумал, может, Луи, он ведь у нас gendarme все ж таки, может, ему не все равно, что его дочка в свои пятнадцать, а то и четырнадцать, гуляет с мужчиной, причем женатым, по имени Люк Дессанж. — Тут он бросил на меня насмешливо-победный взгляд. — Правда, теперь уже многое не так, как когда мы с тобой были молодые, но он отец, к тому же полицейский…