Сергей Юрьенен - Нарушитель границы
— Ты погоди (придержала его Нега). Раз-два и в дамки — так со мной нельзя. Конечно, я большая, но я и маленькая. Там. Ты уж культурненько тогда? По-городскому…
Холодный пот струился меж лопаток, и Нета уже поймала свой момент, и не один, и раскинула вольготно руки, а тот, кто в силу своего одномерного устройства замещал меня, продолжал трудиться вхолостую, как перпетуум мобиле. Без отдачи. Без цели. Без мысли.
— Ну, будет, — остановила Нега этот процесс. — Чего ж изводиться понапрасну! Светает вот. — Она натянула на плечи мне одеяло. — Виновата я перед тобой. Ты уж меня прости. Я поднял глаза — из сумрака уж явственно проступил крест оконного переплета.
— Нет в мире виноватых, — ответил я. Подломился, упал лицом в подушку и зарыдал от того, что все у меня в жизни началось с измены.
* * *Мы гнали по проселку так, что то и дело во мне страх: вдруг откроется недолеченная язва?
— К ебеней матери! — выкрикивал шофер, оскаливаясь сторону. — Мать схороню, двери-окна забью, оболью самым лучшим бензином и — к еб-беней матери! Я ж в ГДР служил. Ты понимаешь, друг? Цивилизация! Принимал руку с «баранки», кулаком оттирал злую слезу. Демобилизовавшись в мае, он был старше меня года на три-четыре, но рядом с ним в кабине грузовика я казался себе тепличным мальчиком. Не только на армию, этот парень с дубленым лицом и оскалом литых из металла зубов был старше меня на всю свою жизнь, прожитую не в Северной Венеции — в Бездненском районе. У реки он тормознул. Грузовик въехал в грязь и вхолостую тряся капотом. Шофер достал из-за пазухи бутылку местной «Московской», которую я купил в Бездне, чтобы расплатиться за доставку, энергично содрал зубами станиолевую пробку. — Пей… Давай, студент! Как бабки говорят — за упокой души.
Как штыком разжимают рот «языку», не выдающему военную тайну, так я разжал свой рот горлышком бутылки. Вдохнул, задержал дыхание, и — ударил глотком по пищеводу. Вторым. Третьим. Как расплавленным свинцом залил себя натощак — и вернул бутылку. Страдальчески кривясь, хоть и был с виду железный, шофер размеренно задвигал адамовым яблоком, глотая зло местного производства. Потом мы спрыгнули в грязь. Он спустился к речке, а я, взявшись за изъеденные до трухи перила, оттер о нижнюю поперечину мостика подошвы своих шведских сапог. Шофер мучился над дымящейся водой. Мочил голову, пил, постанывая. Потом выбрался ко мне, облокотился. Закурил.
— Перитонит… это чего?
— Воспаление брюшины.
— Часом раньше, они мне сказали, довез бы — была б жива. Но по колдоебинам этим какие ж скорости? Пытка одна.
— Мучалась сильно?
— А ты думал? Как мел была. Но не кричала. Стеснялась, понял? Городская… Эх, да чего там! Погубил я девчонку.
— Не ты.
— Кто ж как не я? Я… Черная вода выносила из-под моста алые кленовые листья. Покрасовавшись, они растворялись в мглистом тумане. Медленно, как во сне. Смутное стояло утро. Было красиво и глухо.
— Уеду я, — возобновил он тему эскапизма. — Куда, спросишь? В западном направлении. Я ж в ГДР служил, понял? К прибалтам подамся. В Эстонию! Там, говорят, культурно. Вот только мать схороню и… Ладно! — Он сплюнул окурок. — Идем, студент, колотиться еще порядком.
И снова пошел лес, разбегаясь по обе стороны растресканного, забрызганного грязью лобового стекла. Чем дальше, тем паршивей была дорога, но, захмелев натощак, я сделался бесчувственным. Как под анестезией. Потом лес кончился, открылось низкое серое небо над огромным картофельным полем, по ту сторону которого чернели избы. Десятка полтора. Жались к каемочке леса. Ловя шишак рычага, чтобы сбросить скорость, шофер процедил:
— Вот они, Райки… Заметив нас, работавшие на поле горожанки уронили свои мотыги и бросились туда, куда мы подъезжали, — к навесу над грязными мешками с картошкой. Остановившись, шофер размял папироску.
— Ну, что я им скажу, а? — Он закурил и пошел затягиваться, как перед расстрелом, с нарастающей жадностью… — Раз, помню, на учениях Варшавского договора поляк один под наш Т-54 попал. Так тоже было довольно тошно. Но не так: тот все же солдат был, а тут?.. Мать твою перемать! Божий мир! — и высадил плечом дверцу.
Я остался в кабине. Сидел и смотрел с высоты, как женщины разом остановились, как медленно, втягивая голову в плечи, подходил к ним шофер. Горожанки все были одинаковы — грязные резиновые сапоги, спортивные трико, ситцевые поверх юбчонки. Среди осунувшихся, мрачных лиц я не сразу узнал Динкино — глазастое, бледногубое, совсем девчоночье. Той ночью на Главной башне МГУ и на следующий день, когда мы с Яриком провожали ее, провалившуюся, через всю Москву на Белорусский вокзал, она показалась мне много старше из-за всей этой косметики, которой сейчас на ней не было — нагое лицо. Выражение серьезности, которое оно пыталось принять в ответ на известие о смерти подруги по несчастью, делало это лицо совсем детским, и этот ее жест, рука, машинально заправляющая джемперок под высокий отстающий вокруг талии пояс моих американских джинсов… но бедра, но длинные ноги в резиновых сапогах, не черных, а почему-то алых, с перламутровым отливом — это в ней женское, уже от женщины, и я задыхаюсь от внезапной-боли, перехватившей горло. Я распахиваю дверцу:
— Дина!.. Спрыгнув, увязаю, вытаскиваю ноги — и к ней. Все расступаются, оставляя ее, схватившуюся за горло, одну. С мертвым ужасом смотрят ее глаза. Я притрагиваюсь к локтю:
— Не узнаешь?..
Она поворачивается, круто, и уходит. Прочь. Я нагоняю, пытаюсь обнять. Она сбрасывает мои руки, она, наклонив голову, идет, как зэк под конвоем. Трудно. Увязая, оскальзываясь на клубнях картофеля, крупного, розового, желтого, давя плоды этой бедной земли поистине с колхозным равнодушием, так что сок брызжет. Я наступаю на железо мотыги, и это первобытное орудие азиатского способа производства стремительно поднимает откуда-то издалека свою рукоять, дубину, облепленную землей, пытается попасть мне в лоб, но я — реакция не изменяет — успеваю сделать финт в сторону. Чем и пользуется она, сбегая из-под конвоя. Как в кошмаре преодолеваем мы это поле, кончающееся ручьем, который она разбрызгивает на бегу, а я беру с прыжка, как старый легкоатлет. После чего мы вламываемся в ельник. В сумраке огромной ели я нагоняю ее, сбиваю с ног. Сцепившись, мы катимся в яму, где я хватаюсь за свой локоть, где взрывается мгновенная боль от удара о какую-то заранее припасенную для меня железяку. Она уходит от меня по скату на четвереньках. С прыжка я достаю ее бедра и всем весом, щекой к ягодице, прижимаю к земле. Все, не уйдешь. Лежит и дышит. Тяжело. Спина под джемпером дымится от пота. Я просовываю руку выше, за линию лифчика и беру ее за плечо:
— Ну, что с тобой, а?.. Я из Москвы к тебе, а ты… — Я целую ее в ворот джемпера, потом стягиваю его, целую в голую шею, за ухо, в затылок.
— Врасплох, да? Врасплох? Может, я еще не готова?.. И вообще!
— Что «вообще», что?
— Я не так представляла себе… Не хочу, не хочу, чтобы ты видел меня такой.
— Какой? родная моя…
— Ненакрашенной, и вообще… по-моему, у меня вши. Не целуй, я сейчас умру от стыда! Я приподнимаю ее за бедра, подсовываю под нее руки и — нет, лежи! — расстегиваю на ней свои джинсы. Она пытается помешать, но я стаскиваю их рывком, обнажая полный круглый ее зад, обтянутый эластичными трусами цвета водорослей. С досадой она швыряет в меня еловым мусором. Она рычит, она сдавленным низким голосом говорит, угрожая:
— Не трожь, я грязная.
— Сейчас я тебя вылижу. Языком.
Приподняв резинку над вдавлинкой, залегшей поперек, я открываю белизну ягодиц, стиснутых стыдом. Я исцеловываю их кругом.
— С ума сошел?.. Алеша?!
Я снимаю отмывшийся в ручье резиновый сапог, на рубчатой подошве оттиснуто Made in Poland, стягиваю штанину, нога теперь вся голая, не считая грязно-белого носка с черной пяткой.
— Алеша, мне надо с тобой серьезно поговорить, — бормочет она, принимая тем не менее взаимноудобную позу, упираясь коленями и поднимая попу, именно в этой, еще, кстати говоря, неиспробованной мной позиции, мой питерский дружок Вольф советовал мне когда-то лишать их невинности, поскольку, хотя и слывет среди ханжей непристойной, в этой позе наименее болезненно для девы, а уж Вольф знает, он Мастерса и Джонса по-английски читал… у него мама гинеколог, и вообще надо быть в сексе где-то бестиальным… Неверными руками расстегиваю «молнию», сбрасываю свою небесно-голубую куртку, обламывая ногти, расстегиваю парусиновые штаны — извлекаю. При этом резинка трусов оттягивает яйца назад. Это повышает напряжение. Высоковольтный ток гудит во мне. Белизна ее ягодиц. Темная кровь моего члена. Пульсирующая толсто кровь под моими застенчивыми пальцами. Сейчас я причиню ей боль. Я виновато исцеловываю твердь ее нагой поясницы и это пухленькое вздутие над раздвоением ягодиц. Я запрокидываюсь, гляжу на ель, на готический храм хвои, помогая себе смущенной рукой. Мне страшно, я представляю, что вдруг сейчас мою руку обагрит ее девственная кровь, и на мгновение неуместно-мрачная фантазия посещает меня (судебно-медицинский эксперт, я озабоченно склоняюсь над найденным телом девочки, полураздетой, изнасилованной, задушенной, полузасыпанной…) С досадным: «Да ой!..» ягодицы мягко толкают меня, отчего я наконец вхожу в нее, одновременно проваливаясь коленями в мох. Я схватываю ее за ягодицы, чтобы не выскользнуть, а колени утопают еще глубже, как в кошмаре, потому что двинуться нельзя, и вдруг меня как бы насаживает на кол. Нехорошее ошущение, но на мне, слава богу, сзади штаны.