Элизабет Страут - Пребудь со мной
— Да нет, я просто по-настоящему устала. Позвольте мне остаться здесь на несколько минут. Я хочу рассказать вам эту историю. Я никогда никому ее не рассказывала. Только это глупая история. Я ведь не очень сообразительная, Тайлер.
— Мне очень хочется, чтобы вы согрелись, хочется напоить вас чем-нибудь горячим.
— Только не уходите, — попросила она, коснувшись тыльной стороны его руки.
— Я не уйду.
Она глубоко вздохнула и взглянула на него. Ему пришлось задержать дыхание, чтобы не вдохнуть смрад, исходивший из ее рта. Его глаза уже привыкли к темноте, и он мог теперь разглядеть глаза Конни, их прежнюю оживленность.
— Я хочу спросить не в смысле — влюблены, а просто — вы меня любите?
— Да. Люблю. И очень о вас тревожился.
Она кивнула — короткий, полный понимания жест.
— Я тоже вас люблю. Могу я рассказать вам эту историю?
— Расскажите мне эту историю. Она не будет глупой. В вас нет ничего глупого, Конни.
Конни тесно прижала локти к бокам, скрестив на груди руки, как ребенок, все еще надеющийся, что его не выпустят из объятий, и Тайлер не стал убирать руку с ее плеч.
— Когда Адриан вернулся домой с войны, он был совсем другой. Ох, я понимаю — так было со всеми. Он ведь прыгал с парашютом в Нормандию, и все они ожидали, что их перебьют, что они там и умрут, хотя ведь никто на самом деле не ожидает, что умрет, правда ведь? И Адриан принес домой медаль «Пурпурное сердце».[82] За то, что жизнь того человека спас. — Она наклонилась вперед, рассказывая об этом, и Тайлер ослабил руку на ее плечах. — Адриан не хотел говорить про это, так что я его и не расспрашивала. Адриан никогда много разговаривать не любил. Да только через много лет он все равно об этом заговорил, как-то вечером вдруг сказал: «Конни, я должен тебе сказать». Так мне все и рассказал. «Я не смогу тебе описать, как все там было», — сказал он. Но все равно у него это описание здорово получилось. Я-то подумала тогда, что он хочет рассказать, как ему пришлось кого-то убить, а он рассказал мне, как полюбил кого-то. И это вовсе не была какая-то француженка, выбежавшая из сарая, счастливая, что ее спасли, и даже не англичанка из бара там, в Беркшире… Он рассказывал мне, как он спасал жизнь того парня, тащил его на себе в город — целых четыре мили, как раз занималась заря, тащил его по коровьим пастбищам и они ложились на землю, чтобы немного отдохнуть, и он сказал, что полюбил этого человека. А я тогда возьми да спроси: «Ты хочешь сказать, у тебя с ним секс был, ты что-то вроде этого с ним делал?» Мне не хотелось, чтобы он почувствовал себя нехорошо из-за этого. Люди ведь даже с собой кончают оттого, что они гомики, вы же знаете, и я хотела сделать вид, что у нас все будет в порядке, что мне это не важно. А он сказал — нет, они ничего такого не делали, парень же был почти совсем мертвый. А потом я сказала — после того, как довольно много времени прошло, все смотрела, как Адриан выглядит, вроде ему не по себе, он выглядел ужасно расстроенным, — так вот, я сказала: «Но тебе хотелось, чтобы у вас секс был, верно?» А он отвернулся и ответил: «Ну… да, Конни. Хотелось. И с тех пор это меня просто гложет». И это был шок. Но Адриан все сидел на месте, расстроенный, и тогда я задумалась. Знаете, парень этот, которого он спас, он каждый год ему к Рождеству открытки шлет со Среднего Запада.[83] У него семья и дети и чего у него только нет! А потом я вспомнила, как Адриан иногда смотрит на эти открытки, и спросила: «Ад, а ты по-прежнему это к нему чувствуешь?» У меня даже во рту пересохло, я помню, когда я про это у него спрашивала. А Адриан ответил: «Да, Конни. Не могу о нем забыть. Это-то меня и гложет».
Плечи у Конни ссутулились, она низко опустила голову, словно этот рассказ ее совершенно обессилил.
— Глупо, — пробормотала она.
— Что глупо?
— Что меня это так задевает.
— Ну разумеется задевает. Но война делает с людьми странные вещи. Это очень — ну, как сказать… интимная штука — спасение жизни. И это вызвало у Адриана чувство близости с тем пареньком. Но он чувствует гораздо большую близость с вами, иначе он никогда бы вам об этом не рассказал.
— Но зачем ему было говорить мне все это? Почему он в себе это не держал, в секрете?
— Так он же сказал вам, Конни, — его это гложет. Заживо съедает. И если никому не говорить, это перестает ощущаться как что-то реальное, а такое чувство может свести с ума. Так мне думается.
— Да, — согласилась Конни и взглянула на Тайлера. — Думаю, такое чувство и правда может свести с ума. — Она снова уставилась на свои колени. — Но это как-то все изменило. Может, не должно было. Да только изменило. Сделало меня одинокой. И он ведь сказал мне про это, как раз когда Джерри погиб. — Она кивнула. — Все изменило.
— Еще не слишком поздно. Когда вы разберетесь с этими вашими делами… — Тайлер махнул рукой, показывая, что имеет в виду теперешнюю ситуацию.
— Мне надо прилечь, — сказала Конни; она отодвинулась и легла на скамье на спину, ноги ее свисали с края скамьи.
— Конни, вам, возможно, следует обратиться к врачу.
— Позвольте мне побыть тут еще немного.
— Хорошо. Поднимите на скамью ноги — вот так, — просто положите их там как следует.
На ногах у нее были мужские ботинки.
— Я устала. Тайлер? — Она запрокинула голову, чтобы увидеть над собой его лицо. — Мне противно думать о себе, что я такая жалкая.
— Кто это жалкий, Конни? Вы просто пытаетесь делать все, что в ваших силах, как большинство из нас. Это не делает человека жалким.
Она поднялась и села, и ее движение опять донесло до Тайлера зловоние, которое от нее исходило. Очень тихо, так что ему пришлось наклонить голову, чтобы ее расслышать, она произнесла:
— В первый раз меня поразило то, что это сработало. Я до сих пор не уверена, что это была я. Странная штука. Вроде маленького эксперимента, вроде как когда мы с Джерри играли в лесу. Джерри был совсем крохой, может, три или четыре года ему было, у него был такой маленький складной ножик, и Джерри сказал: «А что у этой жабы внутри, как это выглядит?» — и он сделал надрез — прямо по мягкому жабиному животу. Я помню глаза этой жабы, они так выпучились на нас, когда Джерри разрезал ей живот и оттуда потекло что-то коричневое. — Конни громко шмыгнула носом и промокнула глаза платком Тайлера. — Бедная жаба. Мы не понимали, что делаем. Почему мы не понимали, Тайлер? Вы могли бы сказать Господу, что я сожалею о той жабе?
— Господь знает об этом, Конни.
— Он знает все?
Тайлер кивнул.
— Ох, Господи Иисусе! — Все тело Конни содрогнулось от внезапной дрожи, и Тайлер снова придвинулся к ней и обвил рукой ее плечи. — Вот она-то была и правда жалкой, Тайлер. Дороти Олдеркотт. Она сначала была одной из моих кормленок. Вы знаете, что такое — кормленка или кормленец? Это парализованные, так что вам приходится их кормить. А я тогда отвечала за кормленок. За шестерых. Вкатываю на кухню прямо на кроватях, так было легче всего это делать, ставлю рядком. Мы мелко-мелко крошили для них грэм-крекеры в маленькие бумажные стаканчики, заливали молоком. Когда все комочки размякали, мне надо было вливать это им в рот. Только у них глаза совсем были нехорошие, прямо как у той жабы. Они были ужасные. А у Дороти Олдеркотт борода выросла. Не знаю, отчего у некоторых старух борода растет. Надеюсь, у меня не вырастет. Только думаю, теперь это уже значения не имеет. И кто-то брил ей лицо время от времени, и, когда я ее кормила, надо было утирать ей лицо салфеткой, и я чувствовала под салфеткой колючую щетину. А она лежала в этой кровати и смотрела не отрываясь, и она меня просто достала, по правде говоря. Мне ее стало жалко — по-настоящему жалко. Не могла вынести мыслей о ней, что вот она так и будет лежать. Никто не приходил ее повидать, она не могла говорить, не могла пожаловаться — со всеми кормленками так было. А у Дороти Олдеркотт было две дочери. Я смотрела ее папку. Ни разу не пришли к ней. Так что она и правда была жалкая женщина.
— Ее положение было жалким, Конни, — возразил Тайлер. — Я не уверен, что можно назвать ее жалкой.
Теперь Конни смотрела на свою ногу: она закинула ногу на ногу и покачивала мужским ботинком.
— Один из поваров как-то сказал мне — а он уже много лет там работал, — что можно избавить их от их злосчастья буквально за пару секунд, просто дав им слишком много еды. Они ведь не могут хорошо глотать, так что еда пойдет не в то горло и они просто потонут — или как там? — захлебнутся этим пюре из грэм-крекеров. Так что я стала давать ей ложку за ложкой, а она все смотрела на меня этими своими глазами, и я сказала: «Все будет хорошо, Дороти» — и погладила ее по лицу нежно, потому что как раз тогда я ее полюбила, Тайлер. Вы говорите, что то, что Адриан спас тому парню жизнь, — интимная штука. Только и наоборот — это тоже интимно. А потом — сразу — ее не стало. Со второй, Мэдж Любено, было иначе. Она немного поборолась, и от этого я почувствовала себя как-то очень странно. Так что я больше никогда уже этого не делала.