Элизабет Страут - Пребудь со мной
— Да наплевать мне, как они будут говорить.
Наказанием ему было ее молчание. Он ведь планировал сообщить ей, что Крис Конгдон на заседании Церковного совета упомянул, что Тайлер не хочет покупки нового органа, — никто этого не хочет, кроме самой Дорис, как обнаружил Чарли. Всем наплевать.
Вместо этого он сказал:
— Кстати, о людях не из нашего штата. Я тут слышал, подрядчик приезжает из Нью-Йорка, хочет ряд домов построить на дальнем берегу озера Чайна-Лейк. Рядом с Еврейским лагерем.
— Ох, Чарли! — Дорис снова повернулась к нему. — Это ужасно!
Ему и самому это было не по душе: он представлял себе, как все эти чертовы богачи, которых иногда видишь летом, заходят на почту и покупают марки, разменивая стодолларовые купюры. Фотографируют продуктовый магазин — Господи помилуй! Говорят друг другу: «Правда, какой хорошенький городок?»
— Да ну, — сказал он Дорис. — Там уже стоят всякие домишки, так какая разница? Чуть больше, чуть меньше…
— Но, Чарли, ты же знаешь, те домики принадлежат людям, которые живут здесь, в Мэне. Они приезжают из Бэнгора или из Ширли-Фоллс. А новые дома, если этот парень из Нью-Йорка, будут огромные. И владельцы к тому же вполне могут оказаться евреями.
— Давай-ка спи, Дорис.
— Так почему ты сказал такое про Лорэн Кэски? Такую ужасную вещь?
— Давай-ка спи.
Он сказал это про Лорэн Кэски, потому что думал про ту женщину в Бостоне: как все стало понятно сразу, с первого взгляда, что вот так можно встретить женщину, и секунды не пройдет, эта женщина — таких немного, но они есть — посмотрит вам прямо в глаза, и вам видно станет, что она любит трахаться. Кэски, слепец, самонадеянный дурак, думал, что может жениться из похоти и никто этого не узнает. Однако воспоминание о том, что эта женщина так долго и мучительно умирала… Чарли закрыл глаза, неожиданно почувствовав — вот смех-то! — что готов расплакаться; он подумал обо всем этом снеге, что укроет город на всю грядущую зиму, об этой умершей женщине в ее холодной могиле… «Прошу Тебя…» — подумал он. Это были единственные слова, которые теперь служили ему молитвой.
Утром в Казначейское воскресенье небеса над городом простерлись прозрачным бледно-голубым пологом, и мир казался совершенно нагим и окоченелым. Обнаженные ветви деревьев открыли вид на реку с дороги, у кромки воды лежали наносы заледеневшего, в голубоватых тенях снега, а середина была темно-серой, и тут вы могли ощутить, как холодна, холодна вода, текущая подо льдом. Эннетская академия — все три ее белых здания — казалась уменьшившейся в размерах, клены перед нею стояли нагие, небеса позади сияли голубизной, а узкая полоса голой дороги бежала мимо, и Тайлер, ехавший в церковь, чтобы попросить своих прихожан открыть их сердца (сегодня имелись в виду их кошельки), глубоко воспринимал окружающий его пейзаж, картины, разворачивавшиеся перед ним, и эта нагота, эта опустелость казалось, просачивается прямо ему в душу.
Возможно, и другие ощущали то же самое, потому что прихожане отложили темно-вишневые сборники гимнов и уселись на скамьи, без всякого энтузиазма спев «Блаженны узы, что связали наши сердца в христианской любви…»[80] Были безмолвные зевки, спрятанные за церковными программками, женщины оправляли на себе пальто, кто-то наклонялся за оброненной перчаткой, ощущалось, что паства готовится теперь к долгому скучному сидению.
Преподобный Кэски произнес:
— Давайте… все мы… подумаем…
И вдруг вспомнил священника, который упал в обморок перед своей — первой в жизни — паствой. Тайлер не помнил, смог ли этот священник закончить свою проповедь, помнил только, что медсестра, сидевшая в первом ряду, бросилась к нему на помощь.
— Человек религиозный, верующий, — продолжал он, — это тот, кто готов отказаться от себя из любви к ближнему, кому хватает мужества сочувствовать страданиям других людей столь же глубоко, сколь Господь сочувствует нам. — Ему совсем не нравился тот парень, который упал в обморок, но он уже не помнил почему. — Сегодня люди задаются вопросом, как может наш мир продолжать вооружаться для войны, после разрушений последних пятидесяти лет?
Тайлер сделал паузу и легонько пробежал пальцем над верхней губой. Он упал в обморок всего один раз в жизни: в четвертом классе, на уроке игры на фортепиано, когда его вырвало прямо на клавиши и он потерял сознание. Сначала у него перед глазами появились какие-то черные пятна. Сейчас никаких пятен не было. Просто казалось, что все находятся очень далеко.
— Но сама Библия говорит нам, откуда проистекают войны: «Отколе приходят войны и борения меж вами? Приходят они не отсюда…»[81]
Наверху, на хорах, кто-то с громким шлепком уронил сборник гимнов.
— Способность Бога любить не имеет пределов, — продолжал Тайлер. Лицо его горело так, что казалось, его освещают изнутри десятки свечей. — Он прямо показал нам, что гораздо лучше давать, чем получать. Давая, мы восхваляем Господа, поддерживаем Его и Ему помогаем.
Очень может быть, что именно тот парень, который упал в обморок перед паствой, и стал библиотекарем в семинарии. Тайлер вовсе не хотел стать библиотекарем. Капля пота скатилась по его щеке и упала на Библию. Он промокнул лоб носовым платком.
— Святая Тереза из Лизьё совсем молодой девушкой оказалась способной написать правду, сказав: «Он находит новые небеса, бесконечно более Ему дорогие, — это небеса наших душ, созданных Им по Его же образу и подобию».
Две широких полосы солнечного света упали сквозь окна и улеглись на темно-вишневый ковер, на белые спинки скамей; блеснула сережка в ухе Ронды Скиллингс, повернувшейся, чтобы снять пушинку с рукава мужа. Тайлер поднял глаза, и ему показалось, что она что-то прошептала мужу. Его снова обдало жаром.
— Помолимся, — сказал он.
Бонхёффер признавался в тюрьме, что он устал от молитв. Может быть, ему стоит сказать своей пастве то же самое? Однако ему не хотелось еще раз поднимать глаза.
— Помолимся, — снова сказал он.
К концу службы он чувствовал себя так, будто провел месяц в учебном лагере для новобранцев. И самое трудное было вовсе не в физическом напряжении во время бега взад-вперед с ружьем и набитым ранцем, а в том, что он находился среди тех, с кем у него не было совершенно ничего общего.
В машине его мать тихо спросила:
— Что с тобой происходит?
Несколькими днями позже: в классе перерыв на ланч. Ребятишки, усевшись за маленькие столики, доставали крекеры с арахисовым маслом, пакетики картофельных чипсов, печенье, яблоки. Миссис Ингерсолл открыла большую банку ананасового сока и разливала его по маленьким бумажным стаканчикам. Кэтрин заметила, что Марта Уотсон за ней наблюдает, открыла свой красный футляр для ланча и притворилась, что рассматривает, что там лежит, хотя знала, что в футляре нет ничего, кроме бутерброда с арахисовым маслом.
— Как это получается, что ты никогда не ешь свой ланч? — спросила Марта.
Кэтрин закрыла футляр и отвернулась. В дверях стояла миссис Скиллингс. Миссис Ингерсолл поставила на стол банку с соком и подошла к ней; они тихонько заговорили друг с другом. Потом Кэтрин услышала — все они услышали, — как миссис Ингерсолл сказала:
— Кейти, будь добра, подойди к нам, пожалуйста!
Дети сразу все замолчали и смотрели, как Кэтрин, такая испуганная, что ей казалось, что руки и плечи у нее не просто ослабли, а совсем растаяли, идет к дверям класса.
— Ты пойдешь с миссис Скиллингс, — сказала ей миссис Ингерсолл. — Мы все будем здесь, в классе, когда ты вернешься.
В длинном коридоре не видно было ни души. Миссис Скиллингс казалась такой высокой, будто шла на ходулях.
— Мы полагаем, — говорила миссис Скиллингс, — что ты совсем особенная девочка. И мы сочли, что будет только справедливо, если мы с тобой вдвоем поиграем в кое-какие игры у меня в кабинете.
Когда миссис Скиллингс садилась, ее платье громко зашуршало. Она надела очки, у которых на приподнятых уголках оправы блестели какие-то штучки. И стала выглядеть совсем иначе, так что похоже было, что она стала кем-то другим.
— Ну-ка, скажи мне, какова разница между пивом и кока-колой?
Кэтрин глядела на большие белые серьги этой женщины, похожие на верхушки маленьких чайных кексиков. Она сидела, ссутулив плечи, руки лежали на коленях. Когда они пришли, миссис Скиллингс подставила ей под ноги большой деревянный куб:
— Чтобы у тебя ножки не затекли.
Кэтрин отвернулась и не сказала ни слова.
— Давай попробуем другой вопрос, — сказала миссис Скиллингс.
Она подвинула на столе листок бумаги, и ее браслеты тихонько задребезжали, отчего Кэтрин неожиданно вздрогнула всем телом.
Глядя в собственные колени, девочка прошептала: