Амос Оз - Мой Михаэль
— Именно это ты и сказал, — улыбнулась я. — После восьми лет супружеской жизни люди начинают и думать, и говорить одними и теми же словами.
— Настойчивость со временем принесет нам все. Вот видишь, Хана. Со временем, быть может, мы отправимся в путешествие по Европе. А возможно — и в другие дальние страны. Со временем у нас появится и маленький автомобиль. Со временем тебе станет лучше.
— Время и труд все перетрут. Михаэль, разве ты не чувствуешь, что твой отец Иехезкиэль говорит твоими устами?
— Нет, — сказал Михаэль, — я об этом не подумал. Но что — вполне возможно. Да и вполне естественно: ведь я — сын своего отца.
— Абсолютно. Возможно. Естественно. Ты — его сын. Это ужасно, Михаэль. Ужасно.
Михаэль заметил с грустью:
— Что же в этом ужасного, Хана? Жаль, что ты с пренебрежением относишься к моему отцу. Это был чистый человек. Твои слова несправедливы. Тебе не следовало говорить так.
— Это недоразумение, Михаэль. Ужасно не то, что ты — сын своего отца. Ужасно, что твой отец вдруг начинает говорить твоими устами. И твой дед Залман. И мой дед. И мой отец. И моя мать. А после нас будет Яир. Мы все — словно череда: человек за человеком, поколение за поколением — всего лишь отброшенный черновик. Переписываемые набело, вновь и вновь переписываемые набело, и снова — скомканные, брошены в мусорную корзину. Чтобы вновь быть переписанными с незначительными изменениями. Какая глупость, Михаэль. Какая скука. Какая бессмысленная шутка.
Михаэль счел, что мои слова вполне достойны того, чтобы над ними поразмышлять в молчании.
Тем временем, взяв бумажную салфетку, он соорудил из нее маленький кораблик, оглядел его испытующим взглядом, с превеликой осторожностью поставил его на стол. В конце концов он заметил, что мой взгляд на жизнь очень литературен. Его покойный отец как-то сказал, что в Хане он видит поэтессу, хотя она и не пишет стихов.
Затем Михаэль развернул передо мной план новой квартиры, в которой нам предстоит жить. Чертеж этот он получил сегодня утром, когда подписывал договор на покупку квартиры. Он объяснял, как обычно, четко и деловито. Я хотела уточнить кое-какие детали. Михаэль повторил свои объяснения. И вдруг охватило меня гнетущее чувство, будто все, что происходит со мной сейчас, — это не в первый раз. Ни в коем случае! Я уже бывала и в этом месте, и в этой ситуации. Все слова уже были сказаны в далеком прошлом. И бумажный кораблик уже был! И дымок из трубки, поднимающийся к потолку, к люстре. Урчанье холодильника. Михаэль. Я. Все. Словно сквозь кристалл, далекое виделось четко и ясно.
Весной тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года у на появилась постоянная домработница. Отныне другая женщина возится на кухне. Теперь, когда я возвращаюсь, усталая, с работы, мне не приходится лихорадочно шарить по полкам холодильника, спешно разогревать на газовой плите содержимое консервных банок, крошить второпяъ овощи и полагаться на природное благородство Михаэля, и Яира, которые не станут жаловаться на унылые, однообразные обеды.
Каждое утро я вручаю Фортуне, нашей домработнице, лист с перечнем работ. Она действует согласно тому, что в нем записано, вычеркивая жирной линией уже исполненное. Я довольна ею: проворна, честна, без всяких затей.
Но вот уже несколько раз я заметила, что на лице его мужа появилось новое выражение — за все годы нашей совместной жизни ничего подобного я не видела. Когда окидывал он взглядом фигуру девушки, лицо его выражало какую-то напряженную неловкость. Рот слегка приоткрыт, голова наклонена, нож и вилка на мгновение застыли в его руках… Так выглядит, наверно, безмерная глупость. А может, полное непонимание: словно первый ученик, уличенный в том, что списывал на экзамене, не в силах постичь, как стряслось с ним такое… И поэтому я больше не приглашала Фортуну обедать вместе с нами в полдень. Она гладила, протирала пыль, складывала белье. А обедала в одиночестве. После нас. Михаэль посчитал нужным заметить:
— Мне жаль, Хана, что ты обходишься с Фортуной так, как обходились некогда барыни со своими служанками. Она — не служанка. Она — не наша собственность. Она — работающая женщина. Подобно тебе.
Я ответила насмешливо:
— Молодец, товарищ Ганц!
Михаэль сказал:
— А это уж ни в какие ворота не лезет…
Я сказала:
— Фортуна — не служанка и не принадлежит нам. Она — работающая женщина. И впрямь, ни в какие ворота, когда ты в моем присутствии и при мальчике ешь своими остекленевшими телячьими глазами ее телеса. Это — ни в какие ворота. Да еще и глупость отменная.
Михаэль был застигнут врасплох. Он побелел. Собрался было ответить мне. Раздумал. Молчал. Открыл бутылку содовой и осторожно наполнил три стакана.
Однажды, возвращаясь из клиники, — я проходила длительный курс лечения, связанного с моим горлом голосовыми связками, — я увидела Михаэля, вышедшего из дома и шагающего мне навстречу. Он встретил меня у лавки, которая когда-то принадлежала господину Элиягу Мошия, — нынче в ней сидят два брата, вечно кпичащие. Шел он с дурной вестью. Случилось с ним несчастье. Небольшое.
Лицо его не располагало к сочувствию. Скорее выглядел он пристыженным, будто мальчишка, который, расшалившись, порвал свою рубашку.
— Несчастье, Михаэль?
— Несчастье. Небольшое.
Итак, к нему в руки попал научный журнал, издаваемый британским геологическим обществом. Напечатана там статья известного профессора из Кембриджа, излагавшая новую потрясающую теорию процессов эрозии. Некоторые положения, легшие в основу исследования, над которым работал Михаэль, были опровергнуты с помощью блистательных доводов.
— Великолепно, — сказала я. — Вперед, Михаэль Гонен. Покажика этому англичанину. Дай ему бой. Уничтожь его. Ни за что не сдавайся.
— Я не могу, — ответил Михаэль смущенно. — Вне всякого сомнения, он прав. Я убедился.
Как большинство гуманитариев, я всегда считала, любые факты готовы подчиниться их толкователю а толкователь — это напористый, остроумный человек, во власти которого покорить и взнуздать голый факт, заставив его служить себе, навязав ему свою волю. Главное — это твердая мужская воля. Я сказала:
— Ты сдаешься без боя, Михаэль. Я хотела бы видеть тебя сражающимся и побеждающим. Я бы тобой очень гордилась.
Михаэль улыбнулся. Не ответил. Если бы я был Яиром, он бы постарался мне ответить. Я обидела и поддела его:
— Бедняжка. Теперь тебе придется сжечь все свои работы и начать все сначала.
Нет, я преувеличиваю. Ситуация не столь безнадежна. Утром Михаэль беседовал со своим профессором. Не следует думать, что все рухнуло. Предстоит заново написать введение, а в заключительной части можно будет учесть новые обстоятельства. Все описательные главы войдут бе всяких изменений, они остаются в силе. На переделки требуется еще один дополнительный год, а может, и того меньше. Профессор тут же согласился дать Михаэлю эту отсрочку.
Мне представилось: когда Строгов попал в ловушку, расставленную коварными татарами, те собирались выжечь ему глаза каленым железом. Строгов был человеком твердым, но любовь переполняла его сердце. От великой любви глаза его наполнились слезами. Эти слезь любви спасли ему зрение, потому что остудили раскаленный металл. Хитрость и железная воля помогли Строгову притвориться слепым до завершения трудной миссии, которую возложил на него в Петербурге русский царь. Миссия была успешно завершена — благодаря любви и мужеству.
И, быть может, издалека, словно чистое, незамутненное эхо, доносилась до него щемящая мелодия. Лишь напряжением всех сил души можно было распознать эти приглушенные звуки. Далекий оркестр все играл и играл там, за лесами, за горами, за лугами. Юноши шагают и поют. Крепкие стражники скачут верхом на сильных, спокойных конях. Военный оркестр — в белоснежных мундирах, с золотыми аксельбантами. Принцесса. Празднество. Очень далеко.
В мае я отправилась в школу к Яиру, чтобы встретиться с его классной руководительницей. Она оказалась молодой стройной девушкой, золотоволосой, с голубыми глазами, очень похожей на принцессу из иллюстрированной книжки для малышей. Студентка. В последнее время в Иерусалиме вдруг появилось множество красивых девушек. Правда, десять лет назад среди моих подруг тоже было несколько красавиц. И я в их числе. Однако в новом поколении четко обозначились иные черты, некие воздушные контуры, какая-то легкая, небрежная красота. Эту молодежь я не любила. Мне не нравились и одежды, в которые она предпочитала рядиться, — отдающие какой-то детскостью.
От классной руководительницы я услышала, что юный Гонен наделен острым, систематическим мышлением, крепкой памятью, умением сконцентрироваться, но, увы, недостает ему эмоциональности и душевности. Вот, к примеру, в классе говорилось об Исходе из Египта и о десяти казнях египетских. Большинсто детей были потрясены жестокостью египтян и долготерпением евреев и — пусть неумело — пытались выразить это. Но ученик: Гонен вообще говорил о том, как разверзлось Красное море: он выдвинул основательные аргументы против того, что сказано в Священном Писании, предпочтя объяснить законы приливов и отливов. Словно египтяне и евреи его вовсе не интересовали. Непринужденную веселость и свежесть излучала молодая учительница. Описывая мне маленького Залмана, она улыбалась. А когда улыбалась — лицо ее светилось, словно в нем не осталось ни единой клеточки, которая не была бы частью этой улыбки. И вдруг я возненавидела всеми фибрами души то зеленое платье, которое было на мне.