Алан Черчесов - Дон Иван
Ариной звали девушку-рёву лет двадцати, гигантского роста и исполинского сердца, на осколки разбитого в теле таких гренадерских размеров, перед которыми обыкновенно я пасовал, но поскольку случай был исключительный, я допустил исключение. В интимном списке великанши я числился разом вторым, последним и первым (вторым по порядку, последним и первым – из тех, кто в этом порядке остался и дальше в порядке). Мой предшественник, в коего дева была безнадежно, страдальчески влюблена, годами забрасывая его подарками даже на День космонавтики, упорно ее игнорировал, потом, спьяну поспорив с приятелем, он вдруг решил позабавиться. Спор обалдуй проиграл: был задушен в объятиях барышни, потерявшей контроль над собой по причине оргазма. Скандал удалось замять благодаря Мизандарову, кого Аринин папаша убедил уладить конфуз. Труп обнаружили в клетке с питоном работники зоопарка. Паренек был из бедной семьи, так что следствие не усердствовало. Спустя сорок дней родители жертвы купили машину и получили по почте путевку на море. Отец гренадерши старался, как мог, задобрить суд Высший, применяя к нему те же подходы, что и к суду уголовному. Если в чем родитель Арины и затруднялся, так это в том, как спасти дочь. Горе девушки было безмерно, грядущее – беспросветно.
Ее историю мне поведала Далида, заполучившая меня в постель после вечеринки у Лидии, с которой я переспал втроем с Лилией, ее близнецовой сестрой. Двойняшки были бесстыдно развратны, бесстыдно глупы и бесстыдно давно – вот уже года два – находились на содержании у Окантовского. Надо сказать, содержание было весьма содержательным: дважды три комнаты на Павелецкой, двойная охрана, два шофера в две смены плюс побрякушки тысяч на десять “зеленых” (в двойном экземпляре) в неделю. Сам олигарх сестер пользовал редко. Чаще он “подносил” их своим зарубежным партнерам. Посылки ”Ли-Ли” доставлялись по воздуху от Сенегала до Мексики, от Женевы до Улан-Батора, от взлетно-посадочной полосы посреди африканских пустынь до пятачка приводнения в Адриатическом море, откуда товар доплывал на дежурившем катере прямиком на роскошную яхту. Иногда командировки затягивались, что вызывало у куколок приступ синхронной хандры и потребность гасить ностальгию фонтаном из премиальных. По возвращении в Москву сестрицы устраивали пирушку, на которой оттягивались с размахом, заметно превосходящим масштабы их релаксаций по службе: господа, как известно, гуляют с тоски, а господская челядь гуляет с получки. Я в меню озорниц проходил как десерт.
Прибыл я к ним в состоянии, близком к критическому. Шли тринадцатые сутки моих сомнамбулических будней. Сперва я трудился в гримерной известной певицы, отмечавшей в тесном, но именитом кругу свой нечаянный юбилей. Пока она принимала подарки, на периферии, за сценой, в хрустящей чащобе букетов меня совращала сопранная дочь. Потом администраторша театра оттеснила меня в закуток за кулисы. Потом был банкет. А потом помню смутно и напрочь забыл, как был доставлен в дом к сестрам. Помню лишь, что здорово перебрал и отдавал долги по пути, рыча из окна лимузина. Когда я явился по адресу, перед глазами вдруг задвоилось. Я попытался смахнуть половину. Грянул хохот. Он меня оскорбил. Раздвинув его, я прошествовал через громкую комнату на трепавший язык занавески балкончик, откуда мне сразу открылся чарующий вид на тот свет. Прыгнуть я не успел: меня облепили объятиями, зашептали молитвами, чуть облизали и, сочтя мою свежесть вторичной, отнесли отмокать в облака. Пена в джакузи была очень кстати, но как-то не очень вкусна. Когда меня закидали грудями, я ее нахлебался изрядно.
Пьян, пожалуй, я не был. Скорее был больше обычного мертв. Но не весь: кое-что было, как водится, живо, так что сестренок внакладе я не оставил.
– Тихо падаю в аут. Жмусь и ежусь от встречи с великим. Франкенштейн нервно курит в углу, – поделилась Лидия с Лилией после ночных испытаний экстримом. Лилия не нашлась, что ответить, и уронила на пах мне слезу. Обе сестры смотрели туда уже не с восторгом, как прежде, а с сердобольной опаской.
– И чего тебе не хватает, горемыка ты неприкаянный! – запричитала Лидия.
– Этот, как его… Вечный Жид! – радостно всхлипнула Лилия. – Вот он кто.
Лидия призадумалась. Потом предложила:
– А проверим его Далидой? Если и с ней не споткнется, значит, и впрямь – писун вечный.
– Споткнется, – расстроилась Лилия и опять не промахнулась слезой.
– Ставь на Жида, – посоветовал я предприимчивой Лидии. – Ведите свою Далиду.
– Лучше поставь на кулончик с топазом, – шмыгнула Лилия носом и пояснила: – Дона – туда, а кулончик – сюда. И цепочку в придачу.
Оговорив бартер по телефону, сестры передали меня с рук на руки подъехавшей Далиде. Та жила в квартире на Пятницкой, куда отвезла меня на своем “шевроле”. Я в машине не спал, но храпел, что меня самого раздражало: даже в свинском своем состоянии не люблю быть свиньей. Щепетильность меня и спасла. Но не полностью.
К тому моменту, как я нащупал разницу, мы с Далидой забрели в глухомань сладострастия несколько глубже, чем следовало. Надо заметить, поцелуи с мужчиной, принятым вами за женщину, отличаются лишь послевкусием. Хуже него может быть только непоправимость развязки.
Слава небу, меня оно уберегло! Меньше свезло плутоватой хозяйке, лишившейся пломбы, рабочей одежды и запеченных начинкой в корсет силиконовых блямб: один холодец повис на серьге дряблой лупой, другой сдох медузой в гнезде парика.
Смыв грим, Далида превратилась в Давида и, ставя примочки, усмехнулась мне в зеркало перекошенным ртом:
– Удел трансвестита: принимают за женщину, бьют, как мужчину.
– Это еще недодали.
– Дон Иван – гондон и мужлан, – срифмовала она (почти он). – Попробуй скажи, что тебе не понравилось, и я выброшусь из окна.
– Еще заикнешься, я сам тебя выброшу.
– Между прочим, мне платят больше, чем сестрам. Ага.
– Постыдился бы, оборотень.
– На себя посмотри. Проститут!
Я зашел Давиду за спину и посмотрел. Трудно сказать, кто был мне противней.
– А отчего ты, сестренка, без имплантатов? Столько бабла зашибаешь – могла б раскошелиться.
– Приятно для тела, плохо для дела: многие любят в девочках мальчиков. А есть и такие, кому невтерпеж самому стать девчонкой – хотя бы на час.
Я присвистнул:
– Так ты, брат, совсем педераст!
– Андрогин я. Ага. Перводочеловек. Эталон утерянной цельности.
– Вы, тетя, шаболда.
Он показал средний палец. Потом голый зад. Потом завилял ягодицами и отнес их в постель.
– Передумаешь – милости просим.
Я вдруг заплакал. Завыл, как сопляк.
Усевшись в кровати, Давид наблюдал, как я капаю на сигарету.
– Сложный ты организм, – укорил меня он. – Делов-то – всего ничего. Подумаешь, чуть не наведался с черного хода к нормальному, взрослому кайфу. Все равно ведь придется трудиться на оба маршрута. Поступит крутой спецзаказ – и прощай, целомудрие. “Фауста” Гете читал? Цену любому таланту назначает сам дьявол. Уж он-то найдет, как тебя опустить. Наградил тебя даром влюблять – тем же проклятием будет пытать. Смири ты гордыню. Ага. Корчишься – прямо противно. Кончай.
Куда там! Я как раз брал разгон.
– Крепко тебя прихватило, – поскреб бритый череп Давид. – Ты вот что…
Он крутанул пальцем сальто, но слов под него не нашел. Удрученный, зашлепал, болтая морщинистым пенисом, в ванную. Я растянулся спиной на ковре, щелкнул жабрами, гулькнул, утерся халатом.
В спальне пахло цветами, обкуренной мышью и похмельной, мигреневой сыростью. За окном ковыряли проспект фонари. Где-то над ними зевал звездопадом на крыши утомившийся вечностью космос. Я был его сыном, внебрачным, внебрючным и внедоношенным. Галактический недоносок с патологической тягой к любви и фатальным в любви невезением. Придаток вселенской печали к отростку в паху, которым привык обонять ускользающий мир. Голый и глупый ответ макрокосму. Случайный просчет естества. Промашка природы. Побочный, приблудный продукт ее небрежения. Сопливая боль без трусов.
Я облачил ее снова в помятый костюм. Высморкал и причесал. Что делать с ней дальше, не знал. Ясно было одно: пора уносить истеричку подальше, сомнамбула в кои-то веки проснулась и спешила проверить, так ли уж крепко не спит.
Стоя в дверях, я вдруг осознал, что Давид покончил с собой. Из ванной не раздавалось ни звука – только ровная нота воды вязала из крана канаты и составляла в петлю, а невидная тень усталой струи водила бесцветным мелком по хребту тишины. Тишина остывала. Была в этой смерти какая-то рукотворная искренность. Возможно и гордость, не знаю. За нею было совсем не зазорно последовать, вот важно что! Как ни крути, а страшнее смерти может быть только жизнь. Внезапным примером своим Давид намекал мне на “смерть от воды”, а ей я всегда отдавал предпочтение: удобней в смерть вплыть, чем в нее вляпаться.