Андрей Рубанов - Йод
– Я тоже снял. Сегодня же в Интернет выложу.
Внизу, в трубе подземного перехода, гулял жестокий сквозняк. Возле стеклянных дверей прогуливалась милиция, хрипели рации, отсвечивали кокарды, но такую милицию я отродясь не видел. Смущенные морды, заломленные фуражки. У стены валялись какие-то одеяла. Пахло нашатырем.
– Ужас! Ужас!
– Это не ужас, девушка. Это жизнь.
– Я бы так не смогла.
– Надо будет, сможете.
Я поймал за рукав одного, менее других возбужденного, но не угадал – незнакомец, вроде бы спокойный, экзальтированно завибрировал, заблестел глазами и заорал:
– Родила! Пацана! Пиписка, яйца – все как положено! Сам видел! Прямо тут и родила! Муж вез в роддом и не довез! Мент роды принял! Перочинным ножом пуповину перерезал! Сам видел!
И он сделал ладонью резкое простое движение, показывая, как именно перерезали пуповину.
– Граждане, расходитесь! – зычно призвал один из милиционеров. – Концерт окончен!
Ответом был хохот и аплодисменты. Столько возбужденных и довольных людей – может, даже и счастливых – в одно время и в одном месте я давно не встречал. Лица женщин были все залиты краской стыда за свою подругу, вынужденную прилюдно исполнить то, что полагается исполнять в стороне от чужих глаз. Мужчины же пребывали в эйфории; явно незнакомые друг с другом существа разных возрастов едва не братались. Маленькая бабушка под шумок попросила у меня копеечку. Я тут же дал. Постепенно стало свободнее, прилично одетые рассасывались, посмотрели – и будет, пора по делам бежать, остался народ попроще, – эти веселились более шумно, и улыбки были более открытые. Я цинично подумал, что им только повод дай – будут неделю праздновать, и тут же отругал себя за нелюбовь к собратьям по биологической нише. Всего лишь еще один новый человек – а им вон как хорошо.
Да и мне хорошо. Немного жаль, что пропустил самое интересное, но не страшно. При всем любопытстве и жадности до событий я никогда не причислял себя к зевакам. Женщина родила в метро, люди помогли, милиционер находчиво применил перочинный ножик, все обошлось, замечены пиписка и яйца – замечательно. Немного непонятен папаша – зачем не приготовил денег на такси, если жене вот-вот в больницу? С другой стороны, что лично мне до папаши? К бедным бог благоволит.
Забавно было прислониться плечом к стене возле самых стеклянных дверей, когда в спину гонит сентябрьской прохладой, а в лицо – порциями – подземным, чуть затхлым теплом, и наблюдать за людьми, совершенно разными, но вдруг одновременно пришедшими в веселое расположение духа. Им дали понять, что они еще живы, что их женщины еще умеют в любой обстановке рожать детей, им напомнили, что колесо продолжает вращаться, и они радовались. И мне, зависшему среди них, резко расхотелось иметь на лице свою обычную бледную мрачность, она вдруг стала мне противна, эта бледная мрачность, она надоела. Этот сплин, эта непрерывная отъединенность, эта отравленность глубокими познаниями о человеческих пороках вдруг показалась мне глупой, как будто понял, что стою посреди зловонной лужи, в то время как окружающие бойко шагают по сухой удобной тверди. Хули быть бледным? Хули быть мрачным? Хули шить тетрадки из кожи вра5 гов? Пять тысяч лет умнейшие из нас всегда печальны. Умножая познания, умножаешь скорбь – так сказано. Но я не желаю скорбеть и не буду больше. Желаю умножать познания – и не скорбеть. Меня тоже родили, и тоже, наверное, отметили мои яйца. Дело в том, что у новорожденных они всегда слегка опухшие, яйца. А отец мой, кстати, появился на свет в телеге, на полпути к больнице. Дед самолично перегрыз пуповину зубами. Мы рождены, мы несовершенны, мы рожаем столь же несовершенных, как мы сами. Мы предаем, убиваем, обманываем, сжигаем друг друга в печах, постреливаем друг в друга из установок реактивного залпового огня, мы казним и режем, мы отвратительны, безобразны – и вдобавок ко всему мы умираем. Но скорбеть на сей счет – нет, хватит. Я свое отскорбел, отгоревал. Теперь хочу знать, что там, дальше, за краем скорбей, за чертой последней горечи.
Пока ехал – думал о сыне и о доме. О доме для сына. Я ведь тоже родил одного такого же, с яйцами. И с некоторых пор собственная квартира воспринимается мной как временное пристанище. Между приключениями и беготней за деньгами потомок незаметно вырос. Я не из тех мужчин, которые везут жену рожать в метрополитене, я дальновидный папа, продвинутый, и в скором времени я, по идее, должен буду предоставить сыну отдельное жилье. Личную берлогу. Купить – денег нет, единственный вариант – поменять трехкомнатную на две однокомнатные. Остаться то есть на склоне лет вдвоем с женой в тесной конуре. Жалкие подсчеты неудачника, трезвомыслящего сорокалетнего дядьки, который все про себя понял. А что делать, сын у меня один.
Квартира ветшала, требовала вложения сил, денег и времени, но зачем с ней возиться, если через несколько лет ее придется покинуть навсегда?
Вот у Миронова не так; бывший его тесть, отец первой жены, торжественно завещал единственному любимому внуку просторные апартаменты в престижном районе у метро «Аэропорт». Сам Миронов в данный момент снимал хату на окраине Москвы, в доме, населенном пролетариями, тогда как его сын наследовал недвижимость ценой в миллион долларов напрямую от дедушки, минуя папу. Однажды мы с Мироновым это поняли и были немало озадачены, даже смеялись.
У меня было две модели отношения к сыну. Обе отражали мою любовь к крайностям, типичную для мегаломанов: все или ничего. В девяносто пятом, когда продолжатель фамилии появился на свет, его вечно полупьяный и мучимый недосыпом папаша фигурял по кондиционированному офису владельцем состояния и всерьез прочил для отпрыска Оксфорд. Или Кембридж. Продолжатель фамилии так ничего и не узнал про Кембридж, он еще ходил в детский сад, когда папа все потерял.
Потерял, но не растерялся, мегаломаньяки находчивы; пусть тогда парень сам рубится, решил папа. Только сам! Я не дал ему «все» – пусть тогда не получит ничего. Пусть идет работать с пятнадцати лет. Своими руками строит судьбу.
Пристраивать его в лавку, с младых ногтей обучать тонкостям торговли автомобильными эмалями и покрышками типа «слик» я не собирался – мальчишка вырос гуманитарием, много читал, пытался музицировать, и я меньше всего на свете хотел для него судьбы приказчика в отцовской конторе. Так профессиональные воры и преступные авторитеты заставляют сыновей получать дипломы врачей или юристов. Куда угодно, только не ко мне в бизнес, там нет ничего интересного – ни счастья, ни покоя, ни воли. Тупик. Я бы остался в лавке, никуда не уходил, если бы видел хоть какую-то, минимальную 5 перспективу. Для себя, для ребенка. Нет, пусть он лучше сам шагает.
Но жилье для сына – тут я обязан. Иначе малый долгими годами будет работать на квартирных хозяев. Как я работал. Эпоха сменит эпоху, небо упадет на землю, а московские квартиры будут стоить больших денег. Мнето хули, я вырос в доме без горячей воды и телефона, надо будет – уеду обратно в такой же дом, их и сейчас много в моей просторной стране, а что касается сына – было бы неплохо, если б он жил чуть лучше, чем его родитель. Иначе смысл существования системы, страны, цивилизации будет для меня окончательно утрачен. Что это за система такая, что за цивилизация, если дети не живут лучше родителей?
Правда, в раскладах придется учесть мнение жены, но тут я был спокоен. Ирма не занималась стратегическим планированием семейной жизни.
Я ее обманул. Не хотел, но так вышло, что обманул. Она выходила замуж за умного, целеустремленного, правильного и серьезного молодого человека. Подразумевалось, что он «далеко пойдет». И он действительно далеко пошел, но оказался слишком резвый – пока окружающие уважительно бормотали, что Андрей далеко пойдет, многообещающий Андрей шустро сбегал туда и сюда, повсюду проникая весьма далеко, и к тридцати двум годам вернулся в точку старта, раздраженный и разочарованный, с голой задницей и побитой мордой; в одних местах в него стреляли, в других рукоплескали, это было очень круто, но никак не отразилось на наполняемости семейного холодильника.
И сейчас бывший многообещающий юноша размышлял, сказать ей – жене – про бегство из лавки или не сказать. Он берег ее нервы, но ему хотелось совета. Ум ее был практический и ясный, – собственно, благодаря этому они и прожили вместе почти два десятилетия. Муж был рефлексирующий, сомневающийся, мыслил объемно и извилисто, а жена умела сводить сложные уравнения к простейшим формулам. Икс, деленный на игрек, равняется зет, и нечего тут переживать по пустякам.
Она знала, что он устал и хочет уйти, что ему не нравится его работа. Но ей тоже не нравилась ее работа, и мимо них ежедневно пробегали многие тысячи таких же людей, которым не нравилась их работа, – однако все работали и не жужжали. Он возражал. Не верил в королевство торжествующей виктимности, где каждое утро миллионы мужчин и женщин собирают волю в кулак, стискивают зубы и заставляют себя идти туда, куда не хотят идти, чтобы делать то, чего не хочется делать. Он считал, что миллионы поступают таким образом из равнодушия, – а он не был равнодушен к своему труду, он его ненавидел.