Эдуард Лимонов - Книга мертвых-2. Некрологи
Женщины, соседи и сиделки, вытащили из-под трупа подушки. Его охранники, прибывшие с ним из Москвы, подняли легкий труп старухи вместе с одеялом и понесли вниз. Там у подъезда уже стоял на двух табуретах легкий, несерьезный гроб. Положили труп вместе с одеялом в гроб. Подоткнули куски одеяла под старуху. Голова старухи свалилась на одну сторону, понадобилась подушка. Побежали наверх за подушкой. Терпеливо ждал похоронный автобус. Подошли несколько старух и стариков и наклонились над гробом. По обычаю, им дали конфет из вазы.
Пока ходили за подушкой, он огляделся и внюхался в воздух. Здесь уже была весна, пахло сыростью, как у женщины между ног после оплодотворения. Дом был жилищем бедных людей, простых людей, как и вся эта окраина, когда-то названная «Новые дома». Родители прожили здесь сорок лет. Что же они делали все эти годы? Жевали, покупали одежду, запасали картошку, чинили крышу, так как у них был последний этаж. Бр-р-р! какую отвратительную жизнь они прожили, лишенную событий. Какой он оказался молодец, когда убежал из родного города, сломя голову, не понимая зачем, но следуя инстинкту. Какой провидец, какой молодой гений он был, убегая. Как все правильно устроил. Пошел дождь. Не сильный, потому лицо старухи прикрывать не стали.
Принесли подушку. Подложили под голову старухи. Долго возились с головой, которая упорно не хотела лежать прямо. Мать не носила при жизни платков, и теперь на ней было целых два платка, один на голове, другой удерживал челюсть. Она бы возражала против платков, если бы ей пришлось устраивать собственные похороны. Она носила шляпы, но шляпа на трупе выглядела бы неуместно. Мать до последних месяцев красила губы, покрывала ногти лаком. В той комнате, где он провел ночь, так и осталась у трюмо бутылочка с лаком для ногтей. Мать бы, если бы ей пришлось устраивать собственные похороны, обязательно накрасила бы себе губы и ногти.
— Все? — спросил водитель автобуса, он же единственный могильщик или служащий похоронного бюро. Человек тринадцать-пятнадцать, среди них он — сын старухи, трое его охранников, приятель-полковник и приятель же, местный авторитетный предприниматель, отсидевший за решеткой внушительное количество лет, сиделки и соседи, согласились, что все. Водитель вынул из автобуса крышку гроба и закрыл старуху. По обоим концам крышки торчали два приготовленных гвоздя. Могильщик с большим искусством, в хорошем, трагическом, ровном ритме вогнал эти гвозди до половины в гроб. Вогнал стильно, без нервных мелких стучаний, а уверенно и строго несколькими ударами каждый. Стук судьбы, роковой звук. Его охранники подняли гроб и вдвинули его в автобус. Он было предложил семидесятишестилетней тете Вале руку, чтобы она вскарабкалась в автобус вслед за гробом, но водитель сурово остановил его:
— Отсюда нельзя. Плохая примета. Войдите в боковую дверь.
Они вошли. Его охранники, сиделки, тетя Валя, две соседки, одна со вздутыми ногами. Остальные уселись в «шевроле» авторитетного. Водитель рванул разумно и умело покатил, отбрасывая пространства.
Он смотрел на гроб, в котором уплывало физическое тело женщины, которая родила его целых шестьдесят пять лет тому назад. С шестидесятичетырехлетием она его еще поздравляла по телефону, а к шестидесятипятилетию уже забыла, кто он такой. Когда он позвонил ей, чтобы поздравить с днем Советской Армии 23 февраля, она что-то лепетала в ответ, а потом вдруг сказала:
— Скажите сыну, что его отец умер!
— Мама, это я, твой сын, — заметил он, — а отец умер четыре года назад.
— Да-да, скажите ему, — ответила она и он заторопился закончить разговор. Ему стало неприятно глядеть в ее бездну.
И вот — последний путь. Он, видимо, чувствовал все, что чувствуют в таких случаях простые люди. Но поскольку был совсем не простым человеком, то чувствовал неглубоко. Не до слез, не до мурашек по коже. Если бы он хотя бы напился накануне, может, слеза-другая накатилась бы на глазное яблоко, и он сморгнул бы их. Но он не много выпил накануне, не случилось. Более сильным чувством, чем печаль (а он был печален), было, скорее, удовлетворение от того, что труп вывезен из квартиры и едет прямым ходом туда, где и полагается быть трупам — в крематорий-колумбарий. В конце концов, он почти сделал дело, ради которого приехал.
Он бегло пробежал по годам их совместной жизни, там не было печали — была молодая мать его, и был он — мальчик, чужой и, видимо, неприятный, хотя ловкий и, как сейчас говорят, «харизматичный». Таким, наверное, будет и Богдан, его поздний сын — чужим всем и одновременно соблазнительным… Из-под крышки гроба, он заметил, торчит часть цветка-гвоздики. И кусок одеяла — верблюжьего, таких уже не производят. Одеяло сгорит вместе с нею и присоединится к ее праху. Праха там будет всего ничего, мать высохла до тридцати с лишним килограммов.
Вдруг он почувствовал облегчение. Некая биологического свойства свобода опьянила его легкие. Все, я один, один, один! Как у скафандра водолаза, от меня отрезаны теперь все шланги, и я куда хочу, туда и поплыву.
Куда ты там поплывешь, одернул он себя. Куда? Ты давно освободился от них, давно перерезал шланги. Старуха, умершая в украинском городе, есть для тебя лишь эпизод в твоей подвижной жизни. Ты хоронил юных, что тебе смерть старухи! Не далее как в декабре ты стоял на заснеженном кладбище в подмосковном Серпухове, в мерзлую землю опустили гроб партийца. Он не дожил до двадцати трех лет. Его убили милиционеры за то, что он был членом твоей партии. Проломили череп бейсбольной битой. Вот там на кладбище ты неслышно всхлипнул. В нос, осторожно, чтоб никто не видел. Там были журналисты. Не мог же ты заплакать, железный вождь запрещенной организации! Ты всхлипнул. Никто не услышал. Сейчас ты везешь в крематорий лишь воспоминания…
Его охранники молчали. Женщины без умолку говорили о ценах на кремацию, которые поднялись, затем перешли вообще на рост цен. Русские женщины, они же украинские, высокоэффективны в соприкосновении со смертью. Они знают обычаи, не брезгуют сами обмыть тело трупа, обрядить его. Когда он с охранниками приехал с вокзала, целый женский отряд уже стучал ножами на маленькой кухне, нарезая салаты. Труп уже лежал обряженный и упакованный. Их не надо было ни просить, ни подгонять. Без оплаты, от радости жизни, куда входит необходимым элементом и смерть, они добровольно моют, обряжают, рубят, режут, варят картошку и готовят селедку. Они уже закупили десять бутылок водки и немного вина, когда он вошел в квартиру. Он смотрел на них, как на племя незнакомое, и изумлялся. Может, русские женщины презирают ежедневную жизнь и любят только праздники? А ведь смерть — это тоже праздник. Им бы каждый день похороны? «Фу, — остановил он себя, — как всегда, ты несешь ересь». Как был ты мальчиком не в своем уме, так и остался. Девочки в школе, помнишь, считали тебя сумасшедшим. Но случилось по Эразму Роттердамскому. Он как-то заметил: «Почти всегда побеждает тот, кого не принимали всерьёз». Победил ты, сумасшедший в глазах девочек — юных обывательниц. Впрочем, одновременно с едким осуждением, часть их была влюблена в тебя.
В крематории-колумбарии было спокойно. Сам крематорий выглядел несколько неуклюжим бетонно-стеклянным ангаром. Он мог бы служить в равной степени для ремонта или стоянки самолетов. Зато в колумбарии росли невысокие туи и можжевельники, голубые ели и пинии, которые обещали вскоре вырасти и создать покойникам еще больший уют, еще более терпкий запах, еще более глубокие и синие тени. Глядя из автобуса, он знал, что там есть свои аллеи и проспекты, и на одной из аллей вделана в плиту урна с прахом его отца, мужчины с недовольным лицом. После того, как кремируют старуху, урну с ее останками с примесью одеяла и одежды поместят рядом с прахом человека, которого она любила.
«На кой она его любила?» — подумал он зло. Они были верны друг другу именно потому, что у него было еще меньше жизненной энергии, чем у нее. У него были разнообразные таланты, он был музыкален, виртуозно играл на гитаре и на пианино, не в три аккорда, а сложно играл, но никто из них не повел другого на завоевание мира. Они родили его, и не воображали даже, что он окажется завоевателем. Они, в сущности, не понимали, не верили в него, и были глубоко уязвлены и поражены, когда в 1989 году его начали печатать в России, и он был встречен как большой человек. Им интересовались журналисты, в квартире, откуда только что вынесли мать, не смолкал тогда телефон. Мать сказала ему тогда мрачно:
— Твой отец такой хороший человек, почему нами никто не интересуется? — И у нее потекла по щеке слеза.
Он уже не был таким максималистом, как ранее, в те годы, когда был безвестен, уже был избалован славой, он поспешил успокоить мать ничего не значащим:
— Профессия у меня такая. — А сам думал: «Они со мною так, как с чужим, с завистью, я же их сын, почему они не чувствуют, что в моей победе есть и их победа?»