Елена Вернер - Грустничное варенье
— Я слушаю, — через силу пробормотала она.
— Через четыре месяца после твоего отъезда в Англию Лиля забеременела. Но мне не сказала. Я узнал случайно, искал в шкафу загранпаспорт среди вороха бумаг и наткнулся на ее медкарту. Там был даже снимок с УЗИ.
— Что…
— Я говорю правду. Я всегда говорю тебе правду, потому что ложью я уже наелся. Она носила нашего ребенка. А потом избавилась от него. И ничего мне не сказала.
Егор опустил оконные стекла, и ворвавшаяся пыль завертелась по всему салону, до скрипа забивая горло.
— Я собрал вещи и ушел, и три недели прожил на работе, в своем кабинете. Она умоляла меня вернуться. И я вернулся. Собирать наши черепки.
Лара ждала подробностей и понимала, что не дождется. Это, пожалуй, единственное, что она теперь понимала: что Егору больно и плохо, и было так уже очень давно, и никто не мог никому помочь. Какие уж тут подробности. Все то, что представлялось ей крепкой цепью, окончательно распалось в руках на искореженные звенья, расползлось сгнившими волокнами, в беспорядке и без надежды на воссоединение.
Разговоры кончились, слова иссякли. До самого вечера, иногда подменяя друг друга за рулем, по дурной разбитой дороге они остервенело неслись вперед, будто спасаясь от адских псов. Но при этом ничего не говорили, кроме обыденных замечаний, вроде просьбы притормозить и вопросов, что купить в сельском магазине и сколько литров залить в бак.
Лара не брала в руки рюкзак с Лилиным прахом. Если бы сестра действительно предала ее, выболтала какой-нибудь самый нелицеприятный секрет всему миру, оклеветала бы, — даже это, наверное, потрясло бы ее меньше. То, что Лиля не позволила ей разделить с нею свой страх, свою боль и отчаяние, повлекшее за собой чудовищную ошибку, — вот что казалось Ларе самым непростительным из грехов. Лара боялась себя, изнутри похожая на котел ведьминого варева, в котором на медленном огне булькают, всплывая и погружаясь в раскаленную жижу, чувства настолько темных и грязных цветов, что им нет имен.
И только одному, чистому и яркому, не было места в котле, и потому оно всплескивало где-то рядом.
Иногда Ларе хотелось обратиться к Егору. Она протягивала ему свой взгляд, как руку без перчатки. И он отвечал одними глазами. Но слова исчезали, так и не родившись, а поверхность варева маслянисто пузырилась, и каждый пузырь лопался со жгучими брызгами: п-пх… п-пх…
После Тайшета от дороги осталось одно название, сплошной грейдер с комьями глины и крупно битого асфальта. Камушек от встречного лесовоза прилетел прямо в лобовое стекло, пустив паутинку трещин, но даже это никого в джипе не взволновало: как рыб внутри аквариума не взволновала бы трещина, пошедшая по стенке их стеклянного мира.
В темноте они остановились у поста ДПС, припарковавшись между двумя «Тойотами» перегонов, разложили сиденья и уснули.
Все горожане в мире похожи между собой. От сельских и деревенских их отличает именно то, что живут они в городе, и это структурирует все внутри них — иначе. Лара давно заметила: в какую бы местность она ни попадала, будь то Крым, Италия или Англия и русский Север, горожане похожи друг на друга, а сельские жители в каждой местности свои, самобытные. Вот и в Сибири так же. Если гагавкинских она называла про себя сибиряками совершенно свободно и даже делала далеко идущие выводы об общих чертах всех сибиряков, то в Иркутске люди снова были горожанами. И если в ее детстве они хоть как-то различались, то с приходом сетевых магазинов и ресторанов, окутавших планету, кинотеатров и типовых торгово-развлекательных центров все стало удивительно похожим. Просто — цивилизация. Телефон, Интернет и кофе в стаканчиках с пластиковой крышкой и неудобной палочкой, которой невозможно размешать сахар.
Лара не ожидала, что так сильно отвыкла от всего этого. Во время поездки она сбрасывала старую, малую ей шкуру так часто, что уже и не понимала, где во всем, что она чувствует, находится она сама. Исчезла ее принадлежность какой-то из общностей людей, к прошлому, о котором она, как выяснилось, не имела никакого представления. И она стала принадлежать лишь дороге, фотоаппарату и Егору Арефьеву.
После вчерашнего, последнего, признания у нее на языке вертелись вопросы, которые на самом деле были одним-единственным вопросом. Выпадала тысяча возможностей, чтобы задать его, но каждый раз она замирала. Он не касался Лили или горя от ее смерти. Впервые за всю поездку вопрос, мучивший ее, имел отношение не к ней с сестрой. «Ты, только ты и Лиля…» — бросил ей обвинения Егор, там, на мосту через Томь. И вот наконец теперь она готова была это опровергнуть.
«Как ты смог пережить? Как ты смог простить ее за то, за что не простил бы ни один мужчина в мире? Что ты чувствовал и что чувствуешь? Тебе больно? Сколько тебя осталось в этой красивой оболочке? Может быть, это разрушило тебя? Или ты узнал из нашей поездки что-то новое, и теперь нашел в себе силы? Ты нашел то, за чем поехал, за чем отправил на поиски меня и себя?» — Она смотрела на Егора и молча взывала к нему. А он не облегчал задачу, потому что ничего не отвечал.
Лару переполняло отчаяние. Сестра стремительно превращалась в «миф о Лиле», из настоящего человека становясь сводом впечатлений, ощущений нечестной, предвзятой памяти, образом, истинным лишь отчасти — или не истинным вовсе. И Лара не могла совладать с гневом, обращенным к сестре, к тому, что от нее осталось: когда общий знаменатель утерян, сложить все воедино уже не представляется возможным, и Лиля разлеталась, распылялась по Вселенной миллионом осколочков, пылинок разного цвета, размера, температуры и форм. Прекрасно, просто прекрасно… Умереть и оставить ее, свою родную сестру, своего близнеца, расхлебывать, разбираться в ее жизни вместо себя… Если бы Лиля была погребена, кажется, Лара вооружилась бы лопатой и выкопала ее гроб, достала бы из-под земли, вцепилась и вытрясла бы из нее все объяснения. Если бы она только могла!
Лара так жаждала быстрее добраться до Иркутска, что упросила Егора пустить ее за руль. Накормив ее завтраком почти насильно — за неимением общепита они разделили банку тушенки и печенье и съели все это, запив простой водой, — он согласился, прекрасно понимая ее порыв. Лара не могла сидеть без дела, ей хотелось самой давить на педаль газа.
Утекали последние километры их пути. Егор выудил из бардачка Лилин диск, и Лара скосила на него глаза:
— Зачем это?
— Там есть последняя запись.
— Откуда ты знаешь?
И по глазам, по тому, как виновато дрогнул темный пух его ресниц, узнала ответ: он слышал. До нее, раньше, быть может, сразу после Лилиной смерти, или месяц назад. Он заранее знал все, что записано на диске.
Что ж, у него было право. Теперь она это признавала. Они в пути девять дней. Наверное, самые долгие и длинные поминки в истории… И если девять дней назад она бы наорала на Арефьева, обвинив во всех грехах, то сейчас Лара не почувствовала ни малейшего протеста. У него было право, и он воспользовался правом, вот и все.
Последний трек на диске начинался с тишины. Почти минуту слышались только шорохи, далекое, потустороннее постукивание, шипение микрофона, записывающего пустоту. Потом Лиля вздохнула глубоко, собираясь с мыслями, и Лара увидела ее как живую. Сидящую за столом, боязливо зажмурившись. Так знакомо!
Лара притормозила у обочины и открыла дверь. Было жарко, в низкой, выжженной ранним зноем траве и кустах трещали кузнечики, а редкие сосны, торчащие из каменистых саянских отрогов, напоминали спички.
— Егор… — заговорила Лиля и откашлялась. — Ты говорил, что все образуется, что мы сможем это пережить, что все будет как прежде. Но я пробовала, пробовала до сего дня и буду пробовать до того дня, когда ты услышишь эту запись. Но если ты ее слушаешь, значит, у меня все-таки не получилось. Дело не в тебе, дело во мне. Наверное, я люблю тебя не так сильно, как следует, как должна. Ха… Опять я вру… Ты знаешь, что я должна сказать. Я знаю, что должна… Я. Тебя. Не люблю.
В наступившей паузе стала слышна трескучая ругань сорок, сидящих на согнутой сосне у обрыва.
— Иногда я вытаскиваю из почтового ящика квитанции и вспоминаю: только что ведь оплачивала счета, а уже новые. Значит, месяц долой. И сын Светки Ключенко уже заговорил, а старший на будущий год в школу пойдет. Это не моя жизнь, я стала не тем, кем хотела быть. И что, мне теперь доживать свой век вот так, с этим осознанием? Ну уж нет, дудки! Я могу все исправить, все изменить, но только без тебя, Егорка. Без тебя я легче, невесомее, мне так проще. Это жестоко, прости, что приходится говорить так. Но это правда, я больше не могу тебе врать. И так уже много врала, ты знаешь об этом. Прости, что тебе пришлось через все это пройти, я столько всего натворила. На том свете я буду гореть в аду, наверное. Я очень виновата, и мой грех всегда со мной. Но я просто не знала, что мне делать. У меня даже нет сил попросить прощения лично, я не могу смотреть тебе в глаза и говорить все это. Я сейчас наверняка отвернулась к окну или вообще вышла из машины, потому что даже слушать собственные слова у меня нет сил. Но теперь я начну новую жизнь. Это правильно, что я решила уйти. Пока я есть у тебя, хотя бы номинально, а ты есть у меня, эти места заняты. А в мире живет кто-то, кто ищет тебя, и кто-то, кто ищет меня. И пока мы с тобой вместе — они не смогут быть рядом с тобой и со мной. Конец! Надо освобождать оккупированную территорию. Я ухожу. Если я включила эту запись, значит, я прождала целых полгода, прежде чем все обдумала и набралась-таки смелости. Но это значит также и то, что в кармане у меня билет на самолет. Я не поеду с тобой обратно. Прости за еще одно предательство, из всех моих предательств это — самое маленькое. Не хочу мучить тебя своим присутствием, и себя тоже. Я улечу сегодня…